Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я жду письмо. Ответ от Кастора. Жду письмо. Мое нетерпение очень велико.

Тяжелые тени гнетут меня. Я боюсь за Тутайна. Я привел в боевую готовность все инстанции, которые отвечают во мне за ложь и подтасовки. Я хотел спасти его, когда дело дошло до худшего. Я хотел спасти его силой моей нежности. И потому утаил от него то письмо. Однако на сердце у меня было тяжело. Мне было очень грустно. Я думал о матери и о том, что должен ей ответить. Но какой ответ был бы достаточно хорош, после того как дело дошло до такого? — Я мог бы поехать к ней, показаться ей на глаза. Но когда с человеком дело обстоит таким образом, как обстояло со мной, он уже никому не показывается. Я ни в чем не раскаивался. Но и простодушным я не был. Я имею в виду: подвергнувший меня испытанию легко догадался бы, что я что-то скрываю. Я даже не взвешивал, стоит ли мне поехать к матери. Я лишь взвешивал, написать ли ей. — Я намеревался все отрицать. Но мне не хватало свидетельств. Ее вопросы были простыми. Мои ответы полнились бы умолчаниями…

Наступил вечер концерта. Предварительно, среди дня, я уже опробовал музыкальный аппарат. Бевина, торговца роялями, в Копенгагене не было: он уехал по делам за границу, так мне сказали. Он узнает из газет, задним числом, оказался ли эксперимент удачным. Ему в любом случае не стоило демонстрировать личную заинтересованность.

Сейчас я с трудом вспоминаю, как начался этот столь важный для меня вечер. Мысли о матери не желали от меня отступиться. Гёста был очень весел и переполнен прекрасными напитками. Тутайн казался исполненным ожидания и, можно сказать, утратил внутреннее равновесие. Лицо его приняло ожесточенное выражение. Он хотел моего успеха. Гёста купил несколько десятков входных билетов и щедро раздавал их прохожим; само собой, к распределяемым дарам он присовокуплял красивые речи. — Зал был заполнен наполовину. Позже я узнал, что торговец роялями распорядился, чтобы триста бесплатных билетов раздали ученикам высших школ и консерватории; сверх того, имелся резерв бесплатных билетов, которым могли воспользоваться все желающие.

Зал, следовательно, не был пустым. Я теребил программку и едва ли прислушивался к тому, что рассказывал инструмент. В конце раздались аплодисменты. Похоже, искренние. Люди хлопали до тех пор, пока я не решился выступить на бис. Отодвигая от клавиатуры самоиграющий аппарат, я еще не знал, что буду делать. Знал только, что проигрывать нотные ролики не хочу. Не хочу — даже одну из тех композиций для оркестра. Хотя в корзинке у меня были и квинтет «Дриады», и «Chanson des oiseaux». Когда я пододвинул себе стул, грусть во мне была очень велика. Я больше не понимал, зачем вообще ввязался во все это. И почему должен нести бремя своего бытия. Я чувствовал себя слабым и очень удрученным. Но страха перед публикой не испытывал: потому что снова стал простодушным. Я был уверен, что сумею, не запинаясь, сыграть композицию, которую записал несколько недель назад: бурное адажио. Оно, казалось мне, соответствует моему внутреннему состоянию. И я начал играть.

Когда я поднялся со стула, было очень тихо. Я поклонился. Мало-помалу зазвучали аплодисменты. И быстро смолкли. С ближнего балкона, по левую руку от меня, непрерывно раздавались отдельные хлопки. Я ушел со сцены. Вернулся. Хлопки все еще были здесь. Я почувствовал, что зал опустел; но эти хлопки продолжались. От задней стены зала они получили резонанс. Там стояли Гёста и Тутайн, которые смущенно присоединились к одиночным аплодисментам. В конце концов я поклонился перед парой ладоней, двигавшихся над ограждением балкона. Люди ушли, но зал был еще ярко освещен. Только один человек стоял на балконе и хлопал. Мне сделалось не по себе, так что я остался на подиуме, вновь и вновь кланялся, всякий раз собирался уйти и тем не менее оставался. Внезапно до меня донесся голос, с балкона. Только спустя несколько секунд я разобрал, что он говорит, потому что датский выговор я понимал плохо. Этот человек хотел спуститься ко мне. Я побежал в актерскую уборную; там жалко застыл под трехрожковой электрической люстрой и ждал. Ждал Гёсту и Тутайна или этого незнакомца. Никого я не ждал. Я растерялся и чувствовал себя очень одиноким.

Потом в дверь постучали, и он вошел. Назвал свое имя, которое я тотчас забыл. (Теперь, конечно, я его знаю.) Сказал, что он музыкальный критик в одной из крупных газет.

— Я хлопал вашей последней композиции, — сказал он.

— Она очень грустная, — смущенно пробормотал я.

— Жаль, что она написана для рояля… Сам я играю только на скрипке.

Так это началось. Так началось мое знакомство с человеком, избранным судьбой для того, чтобы положить начало моей славе. И чтобы способствовать ей в дальнейшем.

Как только он произнес слово «скрипка», дверь снова открылась и вошли Гёста с Тутайном, чтобы поздравить меня. Гёста принес в корзине бутылку шампанского и бокалы. Мои протесты не помогли; бутылку тотчас откупорили. Гёста предусмотрительно захватил пять бокалов, так что критик тоже получил свой. Один бокал оказался лишним; его опорожнил Гёста, который обычно пил за двоих. Присутствующие познакомились. Критик согласился отправиться с нами в отель «Нордланд». У него еще было ко мне много вопросов. Гёста на улице остановил для нас экипаж. Критик подсадил Гёсту и Тутайна, а потом сказал:

— Поезжайте вперед, мы последуем за вами пешком.

Гёста и Тутайн поехали. Новый знакомый взял меня под руку.

— Вы великий художник, только еще не знаете этого, — сказал он. — Ваша механическая музыка, она сделана хорошо; но все равно это бессмыслица. Шутовские проделки. А вот адажио — на вес золота.

— Вы собираетесь написать в газете, что это бессмыслица? — обеспокоенно спросил я.

— Я пока не знаю, что напишу. Это отчасти зависит от вас и от нашей беседы в течение ближайшего часа.

— Прошу вас, не пишите этого, — пробормотал я, едва сдерживая слезы.

— Что с вами? — спросил он. — Почему я не должен писать, как думаю?

— Это было бы очень плохо, — сказал я обреченно.

— А если я прибавлю, что адажио написано рукой великого мастера, достойного стоять рядом с любым другим, — что в царстве музыки появился новый творец, чье имя еще два дня назад никто не знал? (Ваше имя невозможно найти ни в одном справочнике.)

— Не знаю, — сказал я малодушно. — Одно адажио, одна-единственная часть, — этого слишком мало. И написано оно только для рояля…

Критик рассмеялся, и я сам прервал свои мысли, сказав:

— Если это доставит вам удовольствие, я допишу партию скрипки.

— Допишете?! — вскинулся он. — Разве такое возможно? Сделать совершенное еще более совершенным? Бред какой-то…

— Я попытаюсь, — сказал я. — Но вы скажете, что и это бред.

Вероятно, при свете фонаря он разглядел слезы в моих глазах. Он внезапно остановился, сжал мою руку повыше локтя и спросил:

— Вы так волнуетесь из-за возлюбленной?

— Нет, — сказал я, — из-за матери. Я должен написать маме. Я надеялся, что вы облегчите мне эту задачу — написать ей письмо. Я много лет назад уехал из дома. Она не знает, чем я занимался все эти годы. И если в газете будет напечатано: только одно адажио и много бессмыслицы…

Кажется, я начал всхлипывать, потому что в это мгновение не представлял себе, как спасти Тутайна. Я прежде надеялся, что первый концерт в большом городе таинственным образом оправдает меня. Я не принимал в расчет действительное положение вещей. Совершенно не знал, кто такой я сам.

Он меня утешил. Сказал очень громко:

— Я не стану писать, что это бессмыслица. Но вы должны мне кое-что объяснить. Я, между прочим, не понял вашу джазовую фугу. Хотя признаю, что сделана она хорошо. Вы правда верите в будущее механического рояля?

— Нет, — простодушно ответил я.

— Но писали вы только для машины? — спросил он.

— Нет, — сказал я. — У меня готово несколько вещей для оркестра, а также фортепьянные пьесы, которые надо играть руками.

— И нет ничего для скрипки… — сказал он с упреком.

148
{"b":"596249","o":1}