Когда же весной его водрузили на спину лошади, чтобы захоронить возле церкви, упрямый мертвец снова принялся строить всякие козни. Он пошевелил ногами, приподнял узкую шестиугольную крышку гроба, так что внезапно в щели показались его стопы — теперь лишь кожа да кости. Женщины вскрикнули. Работники дико озлобились. И поклялись, что уж точно доставят строптивца куда положено. Но они недооценили энергию сопротивления. Гроб выскользнул у них из рук и упал в озеро. Ушел под воду, потом снова вынырнул. Его вытащили, поставили в лодку. Добрались-таки до берега, до дороги. Дальше поехали на телеге. Пришел священник, чтобы с большим опозданием произнести слова о бренной человеческой плоти, которой суждено стать прахом. Когда он закончил речь, внутри гроба что-то загрохотало… Конечно, мертвец, оказавшись в могиле, покорился судьбе. Но теперь уже никто не сомневался, что его строптивость была преднамеренной.
Когда все испуганно отошли от могилы — а набросанный сверху гумус вперемешку со щебнем выглядел не просто как свежая рана земли, но именно как тревожный абрис захоронения, ориентированного по четырем сторонам света, — кто-то вдруг заметил, что непосредственно по-соседству располагается могила садовника. Само кладбище, лишенное деревьев, теперь многим показалось дьявольским местом. Напрасно люди переводили взгляд на старые беленые стены церкви, устало прогибающиеся под тяжестью неуклюжего свода: кроме выверенных по отвесу углов и приятного дверного проема — слегка изогнутого, обрамленного плитами голубовато-зеленого стеатита, — ничто не внушало мысль о святости этого здания. Внезапная ярость собравшихся обратилась на могильщика и его козу. На козу, потому что она объедала траву с могил, благодаря чему и давала молоко, как другие козы. На могильщика, потому что он пил это молоко, а сам своей киркой и лопатой устроил то, что все только теперь осознали: что двух мертвых бунтовщиков похоронили рядом друг с другом. Хуже того, в ногах у них покоились еще двое: Свен Онстад и его жена, убийца и убиенная, которые, как все знали, не получили на свой могильный холм ни креста, ни венка.
Один участник похоронной процессии — из тех типов, которым всегда неймется, — нарушил торжественность часа. Он подошел к могильщику, который стоял в сторонке, и принялся его распекать. Могильщик долго молча смотрел на своего разъяренного обвинителя покрасневшими, слезящимися глазами. И когда тот, кто был адресатом такого молчания, уже чуть не съехал с катушек, потому что, как ему показалось, в направленном на него водянисто-воспаленном взгляде вдруг распознал смертный пот строптивого покойника, старик самым невинным голосом задал вопрос:
— А где же, по-твоему, я должен был копать яму?
— Здесь! — крикнул участник похоронной процессии, имея в виду поросшее травой место, на котором оба они как раз стояли.
Могильщик отрицательно качнул головой.
— Здесь первые покойники были зарыты только семь лет назад, — сказал он. — Мы же даем им срок до двадцати годков.
Обвинитель в бессильном отчаянии ткнул пальцем в направлении свежевырытой могилы.
— А там? — спросил он.
— Там они лежат уже двадцатый или двадцать второй год, — сказал могильщик, — так что к нам никаких претензий быть не может. У нас тут порядок — сами небесные силы не распорядились бы лучше.
Эта беседа не помогла отвести беду… В отеле устроили поминальную трапезу, а когда стемнело, в парке на мачту подняли флаг: в знак того, что душа покойного уже отправилась в небесное странствие.
Наступившая ночь была очень темной. Тучи зависли между горами, лошади шарахались от кладбищенской стены. В ту ночь — или в следующую — кто-то издали увидел четыре фигуры, стоящие на пароходном причале. Увидевший ни секунды не сомневался, кто эти четверо: строптивый старик, садовник, убийца и убиенная. Они, казалось, кого-то ждали. Но когда пароход, встретить который они пришли, действительно появился, мигнул обоими глазами, красным и зеленым, и голосом, хриплым из-за горячего пара, поприветствовал спящую площадь, все четверо метнулись прочь и, словно молодые козлы, перескочили через кладбищенскую ограду… Это видели оба грузчика, поспешившие на зов парохода. Когда почтовый пароход наконец приблизился и причалил, на берег вынесли человека.
— Больной, — сказал штурман.
— Мертвец, — сказали те четверо из-за кладбищенской ограды.
Больной же или мертвец сказал:
— Быть по сему!
С той ночи мертвецы начали наведываться повсюду. Как непрошеные гости. Сперва их было пятеро, потом шесть, потом семь. Садовник не забыл имена людей, которых когда-то отметил. Теперь они покоились в гробах, холодные и окоченевшие, — парни и девушки, мужчины и женщины. У всех — потемневшие, уродливые лица. Как у задушенных. Могильщик выкапывал ямы на галечном пустыре возле церкви, где тело становится прахом, откуда бы оно ни пришло, — на поле мертвецов, пролежавших в земле уже двадцать или двадцать пять лет. Через два дня, когда насчитывалось уже семнадцать новопреставленных, могильщик бросил свою работу. Пастор отказался ходить по домам, где царил траур. Он молился на своем пасторском дворе. И часто повторял одно слово: «Эпидемия». Гробов не хватало. И окружной врач не приезжал. Он был перегружен работой где-то в восьми милях отсюда. А может, и сам уже умер. Мертвых наскоро хоронили возле их хуторов, в горах. Относили в какую-нибудь расселину, вход заваливали камнями… Миновала неделя, потом вторая. Люди умирали каждый день. Налицо было нарушение порядка, как во время войны. Живые не горевали об усопших, а лишь испытывали страх и отвращение к жертвам чумы. Красноглазый могильщик вновь засыпал три неиспользованные могилы. А потом и сам умер. Он был одной из последних или даже самой последней жертвой великого мора. Козу забили его наследники. И на том все кончилось. Многие отдали Богу душу, но кладбищенская земля не получила соответствующего количества удобрений. Умершие от эпидемии покоились там, где их наспех похоронили. Никто не отваживался обнажить их белые крепкие кости. Никто и не отважится на такое в ближайшие сто лет.
Дети станут подростками, потом молодыми людьми — парнями и полногрудыми девушками. Они всё забудут, да и не захотят ничего такого знать… — Зловещим кладбищем снова начали пользоваться. Снова вошел в обиход тот неразумный обычай, что умерших, старых и молодых, нужно забирать из родных долин или с побережья фьорда, чтобы их останки с грохотом присоединялись к более старым костям на усыпанном щебнем кладбищенском пустыре возле церкви. Время смуты закончилось. Был ли бунт мертвых направлен только против могильщика, потому что он киркой и лопатой крошил их выброшенные на поверхность кости, вместо того, чтобы бережно их собирать{321}? Разве он не знал благого порядка или предписания, оставляющего покойникам хоть какие-то скромные права? — С белого островерхого щипца безбашенной церкви угрожающе и с презрением к людям смотрела вниз черная, лишенная блеска оконная прорезь. Ах нет, это черное чердачное окно просто было слепым, выжженным: мертвый глаз высоко наверху. Такой же, как мертвые глаза, принадлежащие существам из плоти и крови. Ничего не видящий, ничего не воспринимающий. Глухо-слепой. Здешние парни и девушки любят слепые теплые ночи.
* * *
Наступило лето. Все теперь были здоровы. И неохотно оглядывались на страшные недели, оставшиеся в прошлом. Кто выжил, хотел забвения. Тутайна и меня эпидемия не коснулась. В отеле — если не считать того приезжего, который, когда его принесли к нам, уже был при смерти, — никто не умер. Но самого Элленда болезнь все-таки свалила. Он, беспомощно задыхаясь, лежал в постели, борясь за каждый глоток воздуха. Плачущая Стина позвала нас на помощь. Тутайн сказал, после того как долго смотрел на нашего изнемогающего хозяина, толстого, потного, с иссиня-красным лицом:
— Элленд точно выживет.