Войт Василь Дмитрашко после смотра полка пригласил полковника Яненка и гетманского сотника Тернового на обед. За столом собрались бургомистр Головченко, радцы Деркач и Кудлай, лавники Семен Дараган, Карпо Момот, Федор Ручка, Демьян Рубец и Степан Гармаш.
Еще не смерклось, а слуги уже внесли свечи в медных канделябрах, расставили под зеркалами вдоль стен. За окнами на горизонте садилось солнце, окрасив небосвод длинными розовыми полосами.
Слуги прислуживали за столом. Хозяйка и дочери войта не выходили в передние покои. Дмитрашко приказал, чтобы никто тут не слонялся, — дела такие, что без женской болтовни лучше будет.
Приглашая такое шляхетное общество, Василь Дмитрашко имел в виду разведать, как дальше все будет. Но следует ли сразу просить у высокого посольства московского льгот шляхетным особам? А может, уже гетманом говорено об этом в Переяславе? Обо всем этом должен знать Яненко. Но нрав у полковника киевского осторожный. Слова лишнего из него не вытянешь. Может, в компании, да еще с помощью заморской мальвазии подобреет на язык…
Павло Яненко попивал мальвазию, хвалил, щурил глаз на войта, усмехался. Понимал полковник, по какой причине собрал войт такоо общество. Беспокоятся лавники и радцы.
Было от чего беспокоиться!
За последние дна года Киев стал неузнаваем. На Подоле, на ярмарочной площади, рундуки росли, точно грибы после осеннего щедрого дождя. А в рундуках товару, какого только душа хочет. Были бы деньги! Полки ломятся от свертков адамашка, златошитых шелков. Стеной стоят кули с имбирем и перцем, бочки с гданскими селедками, сулеи мюнхенского пива, горами лежат мешки сахара и шафрана. Фалюндыш и атлас в количестве неисчислимом. Кому угодно — бери. А соль дьяволы купцы под полом, в подвалах прячут. Из Покутья поляки соль не дают возить, с лимана — татары, значит, купцам барыш от нее великий. Подняли цены, соль почти за такие же деньги продают, как и заморский перец…
Знает Павло Яненко, что беспокоит лавников и радцев, войта и бургомистра.
Спихнули с тепленьких мест польскую и униатскую шляхту, а теперь думу думают, как им откликнется Рада в Переяславе. Яненку известен гетманский универсал: с весны брать в каждом рундуке с каждого проданного локтя кармазина, шелка, адамашка, фалюндыша, атласа по пятьдесят грошей подати на войсковые нужды и для того державцам генерального скарбничего исчислить в каждом полку[6] весь товар.
Усмехается Яненко, попивая мальвазию, заедая ее сушеными апельсинами. Кабы знали паны радцы и лавники и о том, что придется от каждого цеха отпустить на войсковые нужды по сто злотых весной и каждый пятый меч, саблю, мушкет, выделанные оружейниками и рудознатцами, отдавать в гетманскую канцелярию бесплатно!..
Но словом не обмолвится Павло Яненко, хотя и хмелен уже. Может, за молчаливость и уважает полковника гетман? А тоже молва идет среди киевских заможных людей, будто забирает гетман полковника в Чигирин состоять при гетманской особе… И об этих толках знает Яненко, но только прячет в усы свою беглую усмешку. Никуда он из Киева не поедет, такова воля гетмана.
Киев теперь город перворазрядный, и в будущей войне надлежит беречь его как зеницу ока — таков наказ гетмана. Да нужно ли о том купцам говорить? Пожалуй, нет!
Вот и стемнело за окнами. Мороз диковинными узорами расписал стекла окон в покоях Дмитрашка. Уже от вина и табачного дыма чадно в головах стало. Уже лавник Дараган Семен затянул песню про Желтые Воды.
Василь Дмитрашко наконец улучил, как ему казалось, удобную минутку, придвинулся ближе к полковнику Яненку — тот сидел, опершись руками о стол, кунтуш нараспашку, и подтягивал Дарагану, — наклонился к уху и спросил:
— А подтвердит ли Москва наши привилеи? Не изволит ли пан полковник о том знать?
Гармаш, сидевший поблизости, заерзал, охваченный беспокойством, вмешался в беседу, не ожидая ответа полковника:
— Как не подтвердит их? Водь и король Владислав Четвертый их подтвердил, а царь и бояре люди одной с нами веры, им наш достаток — что их собственный. Царь-то ныне у нас одни…
— Царь-то один, а мошну лучше порознь, — пьяно пробормотал бургомистр Яков Головченко.
— Э, — отмахнулся, точно от назойливой мухи, Гармаш, — пусть каждый сам свою мошну оберегает, а вот от черни своевольной кто нас убережёт?..
— Чернь… Чернь… — прохрипел Головченко. — Только на языке у достойного человека и речи, что про своевольную чернь… Слишком много воли ей дали. Забыла, проклятая, как при польской шляхте терпела…
Яненко улыбался. Не разберешь сразу, пьян ли или над войтом и бургомистром смеется.
В покоях стало тихо. Потрескивали свечи. Василь Дмитрашко вздохнул, покачал седой головой, расчесал пальцами бородку, прищурив глаза за стеклами очков, заговорил:
— А я мыслю, что и бояре воли черни не дадут. Был я на Москве в тысяча шестьсот сорок шестом году, как раз тогда, когда чернь там бунт подняла… Понять не мог: как это они, злодеи, осмелились? Ведь и отцовскую веру исповедовать свободно могут, храмы и церкви православные там в почете великом, язык и обычай прадедовский никто не осмелится нарушить — а руку на людей заможных и достойных подняли!..
Мартын Терновой едва сдерживался. Слушал внимательно. Крепко сжал в руке серебряный кубок. Вино потеряло вкус для него. А когда услыхал эти слова войта, в глазах потемнело от гнева. Не стерпел:
— Что ж, пан войт, одними молитвами сыт не будешь… В церквах бедному человеку хлеб не дают без денег…
Дмитрашко даже руками развел от удивления.
Гармаш глаза выпучил. Пригляделся к лицу сотника и сразу сообразил, что за птица. Отодвинулся подальше, шепнул на ухо бургомистру Головченку;
— Это из новеньких, видать, гетманский выкормыш…
Яненко только глазом повел на Тернового. Молчал.
Лавник Дараган ударил себя кулаком в грудь.
— Пан сотник, изволите весьма ошибаться, если думаете, что богатые люди виноваты перед бедными. Ты работай и заработаешь — вот что можно посоветовать бедному человеку.
Мартын уже откинул всякую осторожность. Ударил рукой по столу и крикнул:
— А приходилось ли вам, пан лавник, шесть дней работать на пана, а в седьмой, божий, свою нивку ковырять да держать при себе саблю, озираясь, как бы татарин не наскочил; а коли наскочит, так тебя в ясырь берет, а не пана, потому что у пана жолнеры и гайдуки, а тебе от татарвы никакой защиты…
Понимая, что, может быть, в такой компании и не следовало все это говорить, но не в силах сдержать свой гнев, Терновой горячо продолжал:
— Слушаю я ваши слова — все чернь да чернь. Костью поперек горла стала чернь… А где бы вы были, уважаемые радцы и лавники, кабы не эта чернь, которую клянете и поносите? Кто шляхту польскую согнал с земли нашей? Кто веру оборонил от унии да иезуитов? Кто татар прогнал? Кто первым голос подал за соединение с братьями русскими?
Войт и бургомистр, лавпяки и радцы испуганно переглядывались.
Знал бы Дмитрашко, какого поля ягода этот языкатый сотник, — черта лысого пригласил бы к себе в дом… А теперь возись с ним! А как вывернуться? Ведь не выгонишь! Неизвестно, в какой силе он при гетманской канцелярии. Вот и полковник сидит да молчит.
Яков Головченко от злости побагровел. Где же такое видано? Простой казак ведет себя, как сенатор. Даже сам воевода Адам Кисель так не отчитывал.
Дмитрашко на всякий случай рассудительно заметил:
— Да ведь и мы, паи сотник, к свободе края руку приложили. Гетману деньги не раз давали… Такая жизнь, что каждый за себя стоит…
— Нет, войт, не так оно должно быть… не каждый за себя, а все совокупно за свободу отчизны. Так и гетман наш говорит. Негоже говорено тут, пан войт, негоже.
Полковник Павло Яненко зашевелился на своем месте. Подкрутил усы. Поглядел на Дмитрашка, на Головченка, поймал глазом замолчавшего Гармаша, сказал:
— Панове, быть войне великой, о том сейчас думу думать надо. Литовский гетман Януш Гадзивилл снова грозится испепелить Киев. Прибудут вскорости русские послы высокие, принесем присягу на верность царю Московскому, жизнь наша новой дорогой покатится. Не одиноки теперь посреди врагов да недругов будем. С севера нам теперь всегда помога будет. А что тут у нас, в нашем краю, — так сор из своей хаты незачем на улицу выметать… А торговому человеку теперь простор великий, торгуй беспошлинно, где хочешь, по всей земле русской.