— Владик, неужели ты подслушивал?
— Конечно, — сказал отец. — Это куда интереснее, чем туристский поход. Воображаю, какие у этих мальчиков бывают разговоры…
И ушел, хлопнув дверью.
— Как тебе только, Владик, не стыдно, ты же знаешь, что у папы больное сердце.
Еще раз хлопнула дверь. Стукнула штора в соседней комнате. Красноватая полоска света от лампы легла на пороге. Сильно запахло мятой. Потом послышались негромкие голоса.
«Боятся, что я подслушаю, — подумал Владик. — Не верят…»
Но для того, чтобы наверное ничего не услышать, он сел на кровать, стоявшую у противоположной стены, и обеими руками зажал уши. Крепче, еще крепче… Стоило ему только на секунду отнять руки, как он слышал обрывки фраз; слова из соседней комнаты, шипя, струясь и ворча, текли сюда. Он вспомнил, как прошлой ночью стоял в одной рубашке перед дверью в соседнюю комнату, и несколько раз повторил: «Дурак, дурак!» Как он ненавидел вчера эту самую Зинаиду Ивановну, А она, оказывается, хотела им всем добра. Никто не обманывал отца. Вот в этом-то и дело: никто его не обманывал. Владик взглянул на фотографию отца, на знакомый, крепко замкнутый рот. Никто не обманывал отца. Это он всех обманул. Ложь была и тогда, когда родился Костя, и все эти восемь лет, и вчера, когда он был в Москве, и сегодня, когда он ответил Владику, что ему еще рано знать правду. «Ты еще маленький… Нос не дорос… Счастливый возраст…»
А что бы он ответил Косте? Ведь Костя больше, чем Владик, имел право знать, как все это случилось, и почему у него нет отца, в то время как у него он есть. Но Косте было всего восемь лет, и ему вполне можно было ответить. «Ты еще маленький, нос не дорос… Счастливый возраст…»
И все-таки можно было добиться правды. Только Косте не надо было приходить сюда одному. Ему надо было прийти вместе с теми, кто его воспитывал, растил, заботился о нем и любил, вместе с умным стариком, и с женщиной в платочке, и вместе со многими другими людьми, которые толпились сегодня на Головинской улице.
Почему же они этого не сделали раньше? Почему эти взрослые люди прямо не сказали отцу то, что они о нем думают? Все могло быть иначе, если бы эти люди уже давно сговорились, и купили бы билеты на поезд, и… и нагрянули бы сюда.
Владик встал и решительно освободил руки. В ушах у него звенело, но мысли были легкими и свободными. Он шагнул к окну. Вечерний гул поднимался снизу, заглушая разговоры в соседней комнате. Что было бы, если бы все эти люди поднялись по лестнице и вошли в квартиру?
…Обеденный час. На столе корюшка. Отец корочкой хлеба поворачивает рыбку на хрустящий бочок, аккуратно вскрывает и вынимает тонкую хребтовинку.
И еще макароны с сыром. И чай…
— Это он со своими законными чаи распивает, — зло говорит женщина в платочке.
— Собственно, в чем дело? — спокойно спрашивает ее отец. — Да, это моя законная семья.
— А Костя?
— Видите ли, мы, то есть я и моя жена, еще девять лет назад решили, что Владик должен воспитываться нормально. Ради его счастья…
Все смотрят на Владика: ради его счастья? Все показывают на него: чтобы он воспитывался нормально?
— Это неправда, — кричит Владик. — Не верьте ему. Это не из-за меня. Я не виноват… Я больше не хочу воспитываться нормально. Костя — мой брат… Возьмите меня с собой…
Женщина в платочке хочет что-то сказать, но умный старик ее останавливает:
— Подожди, Маша, я ему верю. Только знаешь, сынок, ведь Костя-то умер, несчастный случай…
— Возьмите меня с собой, — упрямо говорит Владик. — Нельзя заменить Костю, но можно помочь Евгении Петровне.
— Всегда он что-нибудь да выдумает! — сердито говорит отец. — Никуда я тебя не пущу!
— Я уйду…
Глубокой ночью, когда все спали, Владик вышел на улицу. На нем были старые разношенные ботинки и коротенький прошлогодний макинтош на случай дождя. Перочинный нож и банку консервов он снова взял и прихватил еще большую флягу, а лупу оставил дома, как предмет совершенно ненужный. Денег было немного — только трешница, сдача от цветов. На кольце он дождался первого трамвая и за тридцать копеек доехал до вокзала. Теперь у него осталось два семьдесят. Ровно столько, чтобы добраться до Головинской улицы.
В Тихом переулке
Леночка Иванова работает кассиршей в парикмахерской, что в Тихом переулке. На вид Леночке года двадцать два — двадцать три, на самом же деле ей совсем недавно исполнилось только девятнадцать. Впрочем, если хорошо всмотреться в ее тоненькое личико, то это еще совсем девочка. А делают ее старше высокая прическа «перманент», ресницы, тронутые тушью, и непомерно длинные, вишневого цвета ноготки.
Вечером, когда Леночка приходит домой, она тщательно смывает тушь, но утром, широко раскрыв глаза перед зеркалом, снова берется за кисточку: заведующий парикмахерской, Сергей Сергеевич, в далеком прошлом Серж, строго следит за внешностью своих работников.
— Когда клиент или клиентка приходят к нам, — объясняет заведующий, — они должны сразу же почувствовать, что находятся в первом классе.
Коля Рудаков, молодой мастер из соседней парикмахерской и секретарь кустовой комсомольской организации, считает Сергея Сергеевича «пережитком» и неистово спорит с ним.
— Пора, давно пора изжить эту «парикмахерскую внешность», — говорит Коля горячась.
Но у Сержа в запасе есть один козырь:
— А не действуют ли на вас, молодой человек, личные, так сказать, мотивы?
И Коля умолкает, потому что личные мотивы действительно на него действуют. Едва ли не каждый вечер Коля появляется в Тихом переулке и, дождавшись Леночку, провожает ее домой. Иногда он заходит к ней. Втроем — Леночка, Леночкина мама и Коля — пьют чай с вкусными сушками. Коля видит Леночку в ее еще школьном платье, с косынкой поверх высокой прически и с чисто промытыми, беленькими ресницами. И Коля еще больше негодует на Сержа и решает широко поставить вопрос о том, что же такое «парикмахерская первого класса».
Но парикмахерская в Тихом переулке и в самом деле первоклассная — это признают все. В просторном вестибюле мягкие диваны и кресла для посетителей. В глубине вестибюля стеклянная конторка, над которой надпись славянской вязью: «Касса». Из этой конторки Леночке видны оба зала — мужской и дамский, зеркала, машинки для сушки волос, похожие на пылесосы, и машинки для массажа лица, напоминающие миниатюрные сварочные аппараты. Один старший лейтенант как-то сказал Леночке:
— У вас, девушка, великолепный наблюдательный пункт!
Свежие газеты, радио звучит приглушенно, издалека донося вальс из «Лебединого озера»…
И только одно новшество не нравится Леночке. Это — телефон-автомат, установленный недалеко от ее стеклянного НП.
Раннее летнее утро. Этот утренний покой благотворно действует на настроение. И мастера, и посетители по-особенному вежливы друг с другом. Даже обычные, давно надоевшие возгласы «кто здесь крайний» звучат ласково и задушевно…
В ту минуту, когда Леночка не спеша отсчитывает сдачу молодому человеку с авоськой в руках, туго набитой теннисными мячами, в парикмахерскую врывается взъерошенный гражданин в расстегнутом пыльнике. Гражданин подбегает к кассе, протягивает рубль и прерывистым голосом бормочет:
— Разменяйте… Умоляю… Пятнадцать копеек… Срочно… Опаздываю…
Леночка дает гражданину пятнадцать копеек, и через минуту слышно, как тот истошно кричит в телефонную трубку:
— Сергеич! Через полчаса уходит мой поезд, а утвержденная смета осталась у тебя, Сергеич! Одна нога здесь — другая на вокзале. Пятый вагон! Не подведи!
Раннее летнее утро, но ощущение тишины и покоя утрачено. И Леночка подозрительно смотрит на входящего в парикмахерскую старичка в белой панамке, едва прикрывающей его большую лысину. И действительно, вместо того чтобы снять панамку и направить свои шаги в мужской зал, посетитель подходит к телефону-автомату.