А у нее оживление сразу схлынуло, и еще больше, чем раньше, стало тоскливо. Теперь она на все вопросы отвечала: да, нет, нет, да… И подолгу молчала.
Походили взад и вперед до садику, и она сказала:
— Ну, мне пора.
— Что вы, мы еще и не поговорили…
— Нет, нет, пора…
Она тронула его за плечо и побежала, но он быстро догнал ее:
— Почему, что случилось?..
— Не знаю, — сказала Шурочка и заплакала.
Они стояли посреди пустого садика, на том месте, где когда-то была детская площадка. Шведская стенка и горка давно разобраны на дрова, остались только качели. Он был совершенно растерян, настолько, что даже не пытался ее успокоить. Но ей это было все равно, и вообще что бы ни было — все равно, она плакала всласть, не желая сдерживать себя, не стесняясь, быть может впервые в жизни дав себе полную волю, ведь даже совсем маленькой она умела сдерживаться, и отец хвалил ее за это. «Вы у меня обе крепенькие», — говорил отец ей и мамочке. За эти годы у нее было много поводов для того, чтобы вспомнить эти слова.
— У тебя гимнастерка мокрая, — сказала она, — я, кажется, действительно сдурела. Ты сердишься? — спросила она, с наслаждением утверждая между ними новые отношения. — Ты сердишься? — Ей нравилось чувствовать себя виноватой.
Он поцеловал ее, потому что она этого хотела, но сделал это куда более робко, чем вчера, и это ей понравилось.
— У нас девочка одна заболела. Очень серьезно, — сказала Шурочка. — Понимаешь?
— Конечно, понимаю. Все ленинградцы — настоящие герои!
— Как ты это говоришь интересно… Ты что, политрук?
— Политрук. Еще не был, я только ускоренное закончил…
— Как не был? — Она снова забеспокоилась. — Ты мне должен все рассказать, я хочу все знать о тебе.
— Сейчас начинать? Родился в городе Москве в одна тысяча девятьсот двадцатом. Ну что? Ну, призвали. Служил в Литовской ССР. Потом — война. Сержанта дали. На что это тебе?
— Не хочешь — не рассказывай.
— Так вроде и нечего. Любой ленинградец…
— Политрук! Настоящий политрук! Но тебе меня не перехитрить: секретарь комсомольский — на вашем языке сколько звездочек?
— Одна большая маршальская!
— Не дурачься. Что это? — строго спросила она, рукой ощупывая шрам на шее.
— Ранение было…
— Я трогаю, больно тебе?
— Если отпуск прибавишь, скажу — больно. Ну а если я так? Не заплачешь?
— Больно, — сказала она тихо. — Больно, больно… Ой-ой, что это у тебя такие руки железные?
— Шурочка!
— Нет, нет…
— Шурочка!
— Нет. Немного погуляем, и все.
На следующий день она пошла к Зуевой:
— Лидия Андреевна, хочу в отпуск. Все хоть немного были, а я что, хуже?
— Может, не хуже, а лучше?
— Вы не шутите, Лидия Андреевна, мне очень нужно.
— Пойдем в цехком, есть на Каменный остров.
— Не надо мне никакой путевки. Мне всего только на неделю…
— Вот так в общежитии весь отпуск и проведешь?
— Почему это в общежитии? У меня, слава богу, своя комната уцелела.
— Что ты, Шурка, задумала?
— Не волнуйтесь вы так за меня. Уж как-нибудь проживу…
— Не тяни душу, — вспылила Зуева. — У меня через пять минут партбюро, важные вопросы решаем, а ты… Не дам отпуска, скажу, чтобы не давали, и все.
— Ну так ищите меня в Фонтанке… — крикнула она.
— Шура, вернись сейчас же, что это за фокусы! Проси прощения…
— Простите, Лидия Андреевна…
— Дуры, ох дуры какие! Военный?
— Военный.
— Я бы их всех!.. Это который к нам на вечер приходил?
— Что вы, Лидия Андреевна. То Бурчалкин, выздоравливающий.
— А твой с ногами?
— Ну какой он «мой»? Просто познакомились, и все.
— И все?
— Я, кажется, замуж не собираюсь.
— Замуж, Шура, неплохо. Твои родители…
— Знаю. Хорошо жили. Все равно война все списала…
— Списывают, Шура, убытки…
4
Сразу после смены она поехала на старую квартиру. После смерти мамочки она была здесь всего один раз, вскоре после того, как умерла мамочка. Тогда была зима. А может, был уже март. Солнце светило ярко, но во дворе еще стояли каменные сугробы. Дом был пуст. Высоко на снегу, на уровне второго этажа, лежали два покойника в одинаковых тулупах.
Увязая по грудь в снегу, она все-таки добралась до лестницы. Их квартира была не заперта, но она долго мучилась, чтобы открыть дверь, схваченную морозом. Силенок не хватало. Все-таки она открыла дверь.
В комнате было так же, как в тот день, когда умерла мамочка. Все вещи остались на своих местах. Одно окно забито фанерой, другое цело. Ящики в шкафу и в комоде закрыты на ключ. Ключи за зеркалом, в коробке из ракушек.
Она открыла ящики и стала собирать вещи, без которых нельзя было обойтись. И хотя в ту зиму обойтись можно было без многого, все-таки набрался целый узел и чемоданчик.
У них было два чемодана: один ее собственный, маленький, подаренный ко дню рождения, другой старый, отцовский, необыкновенно вместительный. Был еще мешок с ремнями. Но все это — и большой чемодан и мешок — перед войной стояло на антресолях в коридоре, а коридор и та часть квартиры, которая выходила на канал, были разрушены. Она связала вещи в узел и взвалила на плечи. Кончено. Никогда больше не приходить сюда. Никогда.
И вот она снова здесь. Всю прошлую ночь и весь сегодняшний день она думала о своей комнате. Только о своей комнате и о том, цела ли она, а если цела, то можно ли привести ее в порядок. И странным образом одно зависело от другого. Выходило так, что если не думать о том, о чем думать нельзя, то комнату можно привести в порядок. А если комнату можно привести в порядок, то можно и не думать о том, что в этой комнате пережито.
Квартира была на замке. Пришел управдом, дядя Илья, старый знакомый. Он и до войны зимой и летом ходил в подшитых валенках. Почти не изменился, разве что взгляд стал еще рассеянней. Не узнал ее, а когда вспомнил, обрадовался, захлопотал. Оказывается, в доме уже живут.
— Живут, живут, — повторял он, радостно потирая маленькие сухие ручки, — дом хороший, он еще постоит, который дробь семь, конечно, пас, а этот герой.
Вместе с ней и он вошел в квартиру.
— Смотри, жиличка, водопровод работает, завалы поубраны, дымоходы, сам лазал, полуторку целую вывезли. Та половина, что на канал, для жилья непригодна, а твоя чем не годится… — Он открыл кран на кухне и внимательно смотрел, как льется вода. — Действует, никто не скажет против, действует. Я тебе такую штуку скажу: у нас паровое будет, газ. Ну как, будешь жить? Него ежишься, чего молчишь?
— Вы мне дров немного продадите?
— Это можно. Немного есть, запас, он карман не тянет… Вон из той поленницы возьми. — Но денег брать не стал. — Старею, о боге думаю. Я за эти дрова деньги не давал, потому и с тебя не возьму. А квартплату с сего дня начислю. Вовремя, смотри, оплачивай, в этих делах я зверь: в суд подам.
Через полчаса, черная от дыма, она прибежала в жактовскую контору:
— Дядя Илья, горим!
— Это как еще? Из какого номера? — спросил он, строго глядя из-под очков.
— Что вы дурака валяете! — кричала она. — Вы ж у меня только что были. «Газ», «паровое» — из всех ваших дырок дым идет! Думайте о боге — людей не забывайте!..
А он и в самом деле ее не узнал — и только теперь засуетился.
Поздно вечером она сумела затопить плиту и поставить ведро с водой, а печка в комнате еще часа полтора дымила, вызывали какого-то знаменитого печника, но знаменит он был, наверное, в прошлом веке. Пришла его дочь, тоже женщина в возрасте, и, разогнав стариков, затопила печку.
— Такую чертягу, как у тебя, я еле-еле за месяц в порядочек привела!..
— Ну, а я к утру кончу!
Ночью, моя пол, она подумала, что не только к утру ничего не сумеет сделать, но и вообще от всего этого надо отказаться. К тому же она угорела, голова казалась налитой свинцом, виски ломило. Хорошо, что август хороший, в окно вливается тепло, кругом потоки холодной грязи, а за окном тихая летняя ночь. Выскочила ненадолго на улицу и совершенно опьянела от чистого воздуха. Вернулась, туркнулась на кровать и, как была, во всем, уснула.