— Я даже не знаю, как вас зовут. Бурчалкин сказал, но я не разобрала.
— Баксаков Леонид. Леня.
— Ну хорошо, Леня, если хотите, мы завтра можем пойти в кино.
— Я с удовольствием! А где здесь кино?
— Наше здесь разбито. Приходите на Невский. «Аврора». Запомните?
— Слушаюсь. Александра Васильевна, может быть, посидим в этом садике?
— Леня, вы с ума сошли: называть меня Александрой Васильевной. Меня зовут Шурой. Разве я выгляжу вашей тетей?
— Что вы! Шура, может быть, посидим в этом садике?
— Нет, Леня, во-первых, в этом садике нет скамеек, а во-вторых, я уже сказала — до свидания. Исполняйте!
— Есть! — весело сказал Баксаков и, взяв ее за руку, чуть потянул к себе.
— А я завтра не пойду в кино, — сказала Шурочка.
Он быстро отпустил ее.
«И в самом деле какие-то руки железные», — подумала Шурочка и стала подниматься по лестнице.
2
На следующий день ровно в шесть они встретились у «Авроры».
— Я думал, вы не придете, — сказал Баксаков. — Я уже целый час здесь стою.
— Но ведь мы условились в шесть?
— Ну, в шесть, конечно, — сказал Баксаков, и оба засмеялись.
В кино шла картина, которую Шурочка уже видела, там рассказывалось о том, что можно танцевать чардаш и быть полезной фронту. И о том, что в глубоком тылу не всегда сытно едят. Но она так намаялась на картошке, что была довольна уже тем, что сидит в кино. Вообще, на картошке устали все, и все поругивали ее: кто инициатор? А она должна была по сто раз отвечать одно: и для людей делаем, и для себя.
Раньше ехали всегда без скрипа. Все-таки загород, и кормят досыта, и каждому столько картошки, сколько утащишь. И сегодня встали весело, только Тамарка прятала свои рыжие кудри в подушку и стала канючить: больна…
Шурочка сбегала в медпункт, сунула Тамарке градусник, и пока все одевались, Тамарка лежала с градусником.
«Тридцать шесть и шесть! Ты и на бал вчера отказалась, и сегодня всех подводишь…»
«Поеду, не трещи только», — сказала Тамарка.
— Вам нравится? — шепотом спросил лейтенант Баксаков.
— Да, очень. Красивая артистка…
С картошкой все получилось хорошо, и с руководством она схватилась правильно: директор фабрики и главный инженер приехали на два часа позже, и тут Шурочка им выдала, и Зуева ее поддержала. А вот с Тамаркой получилось нехорошо.
— Я в этих местах служил… ей-богу… — зашептал Баксаков.
— Где?
— В горах этих. Ну, места! Без коня никак… Машина оборвется…
— Они же в студии снимают…
— Нет, эти места я знаю…
«Да, — подумала она. — Не слишком их там в кино водят…»
Все-таки она за Тамаркой нет-нет поглядывала: бледная какая-то, волосенки рыжей, чем всегда… Рядом работали. Вдруг бах — обморок. В избу к деду потащили, а ее рвать. Дед ругается: зачем беременную с собой тащите? Тамарка, это верно? Дура такая, скрывала!
— Извините… — сказал Баксаков, нечаянно задев ее руку.
Вот душечка какой! Час ждал, нервничал, купил билеты в последнем ряду, но выстоял: ни разу рукам воли не давал.
— Вы какая-то грустная, — сказал Баксаков, когда они вышли из кино.
— За город ездила, устала…
— Ясно, — сказал Баксаков. — Вас домой проводить?
— Нет, ничего, походим еще, я на Невском давно не была…
«Господи, что это за штука такая! Наверное, Тамарка любила своего… ну, кто он ей там… Кажется, я его помню. Майор или подполковник, целый иконостас на груди. Он, он! А теперь ее рвет и белая-белая, эх ты, рыжик! Катюша Маслова была молоденькая и хорошенькая, конечно ей было трудно служить в горничных, но эти трудности можно было преодолеть. А что стало потом?»
Давно, в седьмом или в восьмом классе, ей кто-то дал почитать «Воскресение», но мать отняла. Она только запомнила, как вскрывается река и ночью шуршит лед. Но когда подружки стали у нее выпытывать, что в этой книжке, она сделала загадочное лицо и сказала: «Я бы тоже могла так полюбить».
Что это за штука, что это за штука и почему стремишься к тому, от чего потом страдаешь?
Ну, а мамочка и папа? Никогда об этом не думала. И это совсем другое. А почему другое? То же самое, и все-таки совсем другое… Мамочка рассказывала, что папа пришел к бабушке, к ее маме, бабушка заплакала, а папа ее утешал: ничего, мамаша, ничего… Они ходили в театры, а иногда папа брал извозчика. Когда мамочка рассказывала об этом, папа уже погиб… Они любили друг друга… Но как это все у них было? Почему можно ясно представить себе, как Нехлюдов крадется в комнатку Катюши, и почему совестно думать, как папа в темном коридоре целовал мамочку? А потом тоже целовал? И даже когда Шурочка была уже взрослой и училась в десятом классе и бегала на свидание к Генке из параллельного?
— Что, что? — спросила она Баксакова. («Наверное, думает, что я ненормальная».)
— Вы сегодня устали, — сказал Баксаков.
— Да нет, ничего… Вы что-то про горы рассказывали? Я в горах никогда не бывала. До войны мы всем классом собирались на Кавказ, но ничего не вышло…
— На Кавказе я тоже не был, — сказал Баксаков. — Я служил на Памире.
— Памир! Вот это здорово! Давно?
— Да я только оттуда…
— Сейчас? Оттуда?.. Ну да, вы же пограничник… Ну да, конечно, мы же не со всеми странами воюем…
— Не со всеми… — подтвердил Баксаков. — А, что в этом здании раньше было?
— Это Дворец пионеров. Я сюда два раза в неделю ходила заниматься.
— Танцами?
— Ну вот, танцами! В баскет за молодежную города играла…
— О! За молодежную города! — с уважением сказал Баксаков. — Я тоже большой любитель. Уж на что у нас пятачок был, но спортплощадку оборудовали и, конечно, пару корзинок — это первым делом…
— Так вы, значит, там всю войну…
— Нет, не всю, — сказал Баксаков. — После училища…
Все-таки что-то ее задело. Такой здоровый, сильный, не может быть… Как они презирали сколько-нибудь крепкого мужчину, который укрывался за броней: «Город-фронт, девочки!» Это мы сами знаем, а ты пойди-ка повоюй! Но Баксакова ей не хотелось подозревать а чем-то таком, и она сердилась, что он ничего толком о себе не рассказывает.
— Я сегодня был в Петродворце, — сказал Баксаков. — Морячки подбросили. Я, конечно, читал в газетах, но просто ужас что такое.
— Не была и не поеду, — сказала Шурочка.
— Это ж рядом!
— К вашему сведению, я до войны бывала каждое воскресенье в Петергофе. У меня тетя работала в Петергофском дворце, — сказала она, сильно нажимая на слова «Петергоф», «Петергофский». — Никогда, никогда, никогда туда не поеду… И вообще… вот моя семерка…
Баксаков вскочил в трамвай вслед за ней.
— Вы не боитесь вскакивать на ходу?
— Не боюсь.
— О господи!
— Что вы сказали?
— Я сказала: «О господи!»
В трамвае было душно. Собиралась гроза, по улице бежал прохладный ветерок, шелестели многоэтажные фанеры, скрипели ржавые железины, не близко грохотал гром. Она была рада выйти на улицу.
Пошел дождик, его струйки приятно освежали, и не хотелось прятаться, хотелось идти под дождем, чувствовать свое мокрое лицо и капельки на груди. Баксаков шагал рядом. Пусть шагает. Какой здоровый и сильный. Что ему этот дождик!
Ярко блеснула молния, и близко треснуло. И в ту же минуту хлынул ливень. Баксаков схватил ее за руку и втащил в ледяное парадное. Снова близко треснуло. Она вспомнила школьную картинку: гроза в горах. Белый зигзаг и лавина камней. Как это он там в горах, на коне? Баксаков взял ее за плечо, и Шурочка близко увидела его лицо, освещенное молнией. Хотела вырваться, но все как-то в ней странно ослабло.
Они, наверное, долго целовались. Прошла гроза, послышались голоса на улице, стало светло, потом стемнело; ей казалось, что он не пускает ее, она сердилась и говорила: «Пустите меня, пустите…» И боялась, что все это сейчас кончится.
Домой она прибежала после отбоя, но теперь на это никто не обращал внимания, вахтерша внизу поворчала, и все. Знаменитые пять этажей — в блокаду еле доползали — одним махом. Дверь открыла тихонько, это она сама завела: чтобы другим не мешать — мы девочки старенькие, нам отдыхать надо.