Иван Николаевич торопливо вынул часы. Горбун небрежно осмотрел их, подбросил на ладони и, как показалось Ивану Николаевичу, даже щелкнул языком. Затем он протянул Ивану Николаевичу горбушку хлеба и несколько крохотных квадратиков масла.
— А сахар? — волнуясь, спросил Иван Николаевич.
— За ваши часы спасибо скажите, что хлебца с маслом получили, — сказал горбун.
— Но мне нужен сахар, — с отчаянием повторил Иван Николаевич.
— Хорошо, будем меняться? У вас еще часы есть?
— Жены, — тихо, но внятно сказал Иван Николаевич.
— Не все ли равно? Муж и жена — одна сатана. Впрочем, как вам угодно.
— Куда же вы? — взмолился Иван Николаевич. — Не уходите.
Он еще раз взглянул на сахар, потом на часы. Это были маленькие, совсем крохотные часики, его подарок к десятилетию свадьбы. Жена очень любила их. Правда, они были сейчас не на ходу.
— Дрянь часишки, — убежденно сказал горбун. — Разве что для первого знакомства. — Он бросил на стол кусок сахару и сунул часы в карман. — Честь имею!
Иван Николаевич, держась руками за стенки коридора, проводил горбуна до двери. Затем он вернулся в комнату.
Хлеб, масло и сахар лежали на столе. Солнечный луч, пробившись сквозь заледенелое окно, играл золотом на продуктах питания. Иван Николаевич перенес свое новое богатство на кровать. Он осторожно взял хлеб, затем, отрезав тоненькую пластинку масла, начал есть. Вкус был тот же, что и у новогодних запасов. Иван Николаевич ожидал большего от еды.
Он увеличил порцию масла. Он ел лежа, полузакрыв глаза. Второй квадратик показался ему вкуснее, и все же ощущения были не столь сильными, как в тот момент, когда горбун вытащил еду.
Иван Николаевич подумал о жене. Половину горбушки ей, квадратик масла и кусок сахару. Но тут он подумал, что ему придется рассказать жене обо всем, что произошло сегодня, о неизвестном горбуне, об обмене, который он учинил, об отданных часах, о ее маленьких часах, подаренных к десятилетию свадьбы и отданных за сахар.
Жена будет недовольна и, пожалуй, заплачет, а может быть, и попрекнет Ивана Николаевича: она так любила эти часики — «часишки», как сказал горбун.
Тогда он решил ничего не говорить жене, скрыть сегодняшнюю сделку.
Кусок сахару он положил в карман и снова лег. После часа сомнений он съел и сахар. В это время он услышал знакомый щелк ключа.
— Сегодня, Ванечка, суп прямо изумительный, — сказала жена, снимая пальто. — Лапша совершенно белая. Все были очень довольны. Ты радио слышал? Говорят, мы три населенных пункта взяли — П., С. и Т.
Иван Николаевич, как всегда, молча слушал жену, молча смотрел, как она растапливает печурку. Тяжесть к желудке становились все больше, тем не менее Иван Николаевич съел суп-лапшу.
— Тебе нравится, Ванечка? — спрашивала жена счастливым голосом. — У нас все были очень довольны. Это тихвинская лапша.
— Здесь болит, — сказал Иван Николаевич, показав на желудок.
— Ничего, Ванечка, — говорила жена, убирая посуду. — Это желудок. Хочешь, я налью кипятку в бутылку?
Иван Николаевич взял горячую бутылку, положил ее на живот. Боль не проходила. Омерзительная тошнота подступала к горлу.
— Мне худо, — сказал Иван Николаевич.
— Что же мне с тобой делать? — сказала жена. — Ну, подожди, я принесу еще воды и согрею ее на углях.
Когда жена вернулась в комнату, Иван Николаевич был уже без сознания. Она поставила ему холодный компресс на лоб и в испуге побежала советоваться к соседке.
К счастью для Ивана Николаевича, следующий день был воскресным. Жена была весь день дома. Она не догадывалась о причинах болезни и решила, что на здоровье Ивана Николаевича повлияло плохое питание.
— Но только не лапша. Лапша была мирного времени.
Прошли сутки, утихла боль, спазмы и тошнота прекратились и в понедельник, когда жена уходила на службу, Иван Николаевич ясно ответил жене:
— Не болит… живот… не болит…
Как и раньше, Иван Николаевич продолжал лежать на своей постели, накрывшись несколькими одеялами. Но за эти сутки он очень изменился. Раньше он лежал и решительно ни о чем не думал, сейчас мысли раскалывали голову.
Думал он и о горбуне-спекулянте, и о загубленных часах, и о еде, не принесшей радости, и тогда ему вдруг начинало казаться, что в дверь стучат, и он думал, что, быть может, это снова пришел горбун. Когда же он убеждался, что никто не стучит, он все равно думал: открыл ли бы он дверь горбуну, а если бы открыл, то какая у них была бы встреча и стоило ли снова меняться? Он думал о том, сказал ли бы он о новой встрече жене и что стоило бы отдать в обмен, и о том, отдал ли бы он жене половину продуктов или меньше. Думал Иван Николаевич и о товарище Счастливченко, который советовал ему беречь энергию, и Иван Николаевич старался лежать не шевелясь. Думал он и о женщине-враче и, прислушиваясь к своему сердцу, по-прежнему удивлялся, что именно сердце его не беспокоит.
Как-то он взглянул на себя в зеркало, которое жена забыла на тумбочке около кровати. В другой раз он, быть может, и ужаснулся бы, увидев себя таким небритым, грязным и сморщенным, но сейчас он только подумал, что это не он, что это не его, а чужое лицо, и грязь чужая, и морщины чужие.
Тогда он подумал, что он, Иван Николаевич, давно уже умер, а на его месте появился другой человек.
— Что ты будешь есть? — спросила жена, вешая пальто на гвоздик. — Суп, а кашу на завтра? Или кашу, а суп на завтра?
— Кашу и суп сейчас, — ответил за Ивана Николаевича этот другой человек.
Ночью снова не было сна и снова мысли овладели Иваном Николаевичем. Но теперь он думал о себе только в прошлом, и только в третьем лице, то есть вспоминал, каким он был до смерти.
Вот он берет деньги со сберкнижки, идет в ювелирторг, покупает часы и дарит их жене и благодарит ее за долгую и хорошую совместную жизнь. Вот он, вымытый, выбритый и свежий, идет на работу, оставляя жене записку: «Задержусь после работы на месткоме. Целую». А вот еще раньше, до свадьбы, он, стараясь поправиться своей будущей жене, приглашает ее на вечер в почтовое отделение, где ему вручают грамоту ударника.
Такой человек не мог бы одобрить сделки с горбуном. В крайности можно было обменять свои часы. Часы жены отдавать было нельзя. Нехорошо было не поделиться едой. Сам все съел, а потом заставил жену ухаживать за собой.
Не могло Ивану Николаевичу нравиться и все, что было до прихода горбуна. В столовую надо было ходить самому и самому заботиться о сохранении энергии во время блокады. Надо было встретить Новый год с женой или хотя бы отдать жене квадратик масла.
Человек, который появился на месте Ивана Николаевича, делает гадости, это было бесспорно.
Вечером пришла жена.
— Я очень устала, Ванечка, — сказала она. — У меня к тебе просьба. Помоги мне немного, наколи досок. Они совсем легонькие.
— Я болен, — ответил за Ивана Николаевича другой человек.
Впервые за все это время Иван Николаевич пожалел о своей смерти и впервые он подумал о другом человеке, появившемся на его месте: только ли на одни гадости тот способен?
— Подожди, я сейчас встану, — сказал Иван Николаевич.
Он встал, взял коптилку и, пошатываясь, пошел на кухню. Он нашел распиленные доски. На плите, поблескивая, лежал топор. Он взял его в руки. Топор показался ему очень тяжелым. Иван Николаевич никак не мог попасть им по доске, но наконец попал и расколол доску. Следующие движения были точнее. Топор стал несколько послушнее в его руках.
Ночью с непривычки все тело немного ныло. Вместе с мыслями о другом человеке, появившемся на месте Ивана Николаевича, пришла мысль о том, что можно колоть доски, не затрачивая столько усилий. Надо только приноровиться к топору.
Жена еще спала, когда Иван Николаевич вышел на кухню. Ему было лучше, чем вчера, и он принес в комнату две полных корзины.
Жена ушла на службу, Иван Николаевич долго смотрел на расколотые им доски: они были, безусловно, велики для печурки.