Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Разлом нашего общества, тянущийся уже больше века, был ознаменован отлучением (которое в то же время можно назвать и отречением) Льва Николаевича Толстого от церкви. Это великое историческое событие в истории России. Это даже не рана, это рассечение, не способное никак не то что зажить — даже швы наложить невозможно. В этом событии предзнаменованы главные экзистенциальные проблемы российского общества. Разлом поражает своим трагическим величием. С момента отлучения Толстой в XX веке окончательно стал достоянием мировой культуры, стал фундаментальным каноном западной цивилизации в той же мере, в какой он является светочем российской культуры. Смыслы, претворенные его произведениями, только прирастают значительностью. В то время как церковь, обращенная к массовому сознанию, с очевидностью всё далее продолжает погружаться в несуществующее прошлое и вязнет в своих охранительно-догматических, консервативных функциях. Я бы сказал, что свет России определен Толстым и Чеховым — и осложнен и омрачен Достоевским. В силу чего просвещенное оздоровление, полноценное срастание российского общества возможно только при полномерном введении Толстого в самый широкий канон народного сознания. Страницы «Анны Карениной» должны занять место хоругвей. И, надеюсь, начало этого тектонического по масштабам становления российского сознания ознаменуется примирением церкви и Толстого. Другого выхода лично мне не видится. Выбор прост — между болотистым сумраком и солнечным зенитом.

Онтология

(про главное)

Сжатое метафорическое изложение о том, что произошло и произойдет, — «Воспоминания о дороге на Кальду». Недописанный рассказ Кафки 1912 года о недостроенной сибирской дороге на мифическую Кальду, о таком БАМе или северном, не достроенном также пути из Архангельска на Колыму, который Сталин велел строить зэкам, чтобы дублировать по суше Северный морской путь. Кафка — профетический писатель, он написал один из точнейших текстов об Америке, ни разу там не побывав, и подобно Ионе, посланному в Ниневию возвестить о ее скорой гибели, он пишет текст о России, сам не ведая, что описывает ее судьбу в XX–XXI веках. Россия есть историческая сущность недовоплощенных идей и событий, недораскаянности и недоношенности, которые в целом формируют онтологию проклятия. Валерий Подо-рога говорит о невозможности великой культуры для страны, не осознавшей ГУЛАГ и не раскаявшейся за него — за весь XX век — кровавыми слезами. Опасаюсь, что это же справедливо не только для культуры российской, но и для самой российской истории.

Последние в роду

(про главное)

В 1946 году, когда отец пошел в школу, на первом же уроке учительница попросила: «Дети, поднимите руки, у кого есть отцы».

Подняли только трое из сорока.

До восьмого класса отец страстно им завидовал.

А потом горечь с возрастом куда-то делась.

Но сейчас, он говорит, это чувство вернулось снова. «Я очень хорошо помню этих детей. Два мальчика и девочка. Счастливцы». Отцу в этом году исполнится семьдесят три.

Последнее, что он помнит о деде, — как сидит у того на коленях и теребит кобуру. Через несколько дней, весной 1943 года, дед Семен отправится на фронт, а его жена, моя бабушка Циля, вскоре будет призвана на работу в прифронтовом госпитале в Могилеве. Она оставит в детдоме двух младших детей — шестимесячную Марину и полуторагодовалого Диму, но возьмет с собой старшего — трехлетнего Витю. Марина умерла в том детдоме, а Дима, когда бабушка забирала его в 1945 году, все еще не умел ходить.

В госпитале во время обхода главврача раненые будут прятать моего трехлетнего отца под кроватями. На всю жизнь он запомнит запах мази Вишневского, которой медсестры на перевязках забивали страшные раны, — запах дегтя и ксероформа.

Отец помнит, как ужасно он себя вел: капризничал, вредничал, всё время куда-то убегал, терялся. В один из таких побегов он оказался на сцене, перед рампой и полным залом, — в тот день в госпиталь приехали артисты и раненые готовились смотреть концерт.

Дети ведут себя плохо потому, что у взрослых что-то не ладится. В качестве наказания вышедшая из себя мать запирала сына в барачный чулан. Однажды она выволокла его через минуту и, встряхнув, сказала:

— Ты так плохо ведешь себя, а у нас папу убили.

Сиротство может быть очень глубокой раной. Безотцовщина моего отца распространилась и на меня (хотя у меня самый лучший отец на свете). Есть в мире такие вещи, которые нашей собственной волей не исправить. Судьба, например. Сиротство мы с ним претерпевали вместе, оба не очень-то понимая, что с нами такое, что за печать, какая память. Но сейчас это понятно.

Про деда я вспомнил, когда обнаружил оцифрованную базу Военного архива в Подольске — «ОБД Мемориал»: кто, где погиб, был призван, награжден, пропал без вести, попал в плен, захоронен. Эта база есть наше национальное достояние; вероятно, самое ценное, самое дорогое для русского народа, корень его национального возрождения, о котором никто уже давно не чает. Ибо какая есть главная метафизическая заслуга у русского народа в XX веке? А вот именно эта: то, что он, русский народ, пожертвовал собой для того, чтобы антихрист был раздавлен. Хорошо, это более или менее понятно. А вот то, что вторая голова антихриста — Сталин — поднял на жертвенник своего проклятого молоха народное тело — крестьянство и прибавил к нему всё лучшее, что только в народе было, — интеллект, достоинство, сознание, свободу, — вот это нам еще предстоит осознать и сбросить с себя наваждение, которое до сих пор, вместе с призраком СССР, управляет бытием на нашей огромной части суши. Сталин не столько убивал, сколько растлевал человеческую природу. Суть тирании не в людоедстве, а в том, чтобы распространить устои тирана на все слои общества, обрести в каждой клетке общественного бессознательного наместника.

В моем сознании единственные подлинно русские люди, чьи личности доступны мне внутренне и на которых я хотел бы походить, — это моя бабушка, Акулина Герасимовна, которая меня воспитала, мой дед Семен, погибший на войне, и Андрей Платонов, но с ним проще, поскольку имеется его текст.

На руках моей бабушки Акулины Герасимовны в голод 1933 года на Ставрополье умерли двое детей, муж и мать. Это она мне объяснила, что сердце русского народа было вырвано, когда колхозными начальниками стали главные пьяницы их крестьянской общины, хлеб на участках которых гнил под дождями, скошенный общественной косилкой, но не убранный благодаря запойной привычке его хозяев. И это она вскормила меня с пониманием того, что Сталин есть убийца и что русский народ — исходя из ее бесконечных рассказов о жизни крестьянской общины села Ладовская Балка (Чевенгур и Иокнапатофа — меньшие топонимы в моем сознании, чем великая Ладбалка) — народ умный, трудолюбивый, добрый, верующий, милосердный, порядочный, исполненный уважения к чужеземцам и достоинства в общении с ними. Моя бабушка была очень остроумна и полуграмотна, а вера ее была абсурдна и глубока, какую и полагается иметь человеку, у которого на руках умерли от голода все близкие, и он при этом остался верующим в Того, Кто их у него отнял.

О деде Семене нашей семье известно мало, ничего особенного, кроме того, что мать моего отца его самозабвенно любила. Деду было двадцать девять, он недавно только успел повзрослеть всерьез, хоть и был отцом троих детей. Я читал его письма с фронта — краткие и исполненные нежности. Родился дед в Уральских горах, в одном из демидовских заводских городков. Был он необыкновенно красив и статен. Погиб в Белоруссии 1 января 1944 года. Именно поэтому бабушка никогда не праздновала Новый год. Елка, подарки, праздник — всё это было всегда вне ее дома.

Так почему столь важна деятельность тех неизвестных мне людей, работа которых по оцифровке военных архивов видится мне самым существенным, что было сделано в новой России? Это — единственная вещь, имеющая отношение к главному, чего у нас нет: памяти. Память уничтожалась вместе с людьми, вместе с человечностью. Мертвые издают титаническое молчание. «Видимый мир заселен большинством живых» — именно потому, что молчание мертвых нерушимо. Но его можно услышать. Я услышал его, когда оказался на Мамаевом кургане, у подножья великой Родины-Матери. Тогда над курганом уже сгущались сумерки. Почти никого не было на парковых дорожках, и я прошел в одиночестве в гранитный мемориал, и вышел из него, и читал списки погибших сержантов, замечая в них преобладание закавказских фамилий. Курган этот набит сотнями тысяч жизней, но не в количестве дело. А дело всё в молчании, которое стоит над этим местом — высоко над Волгой, по которой семьдесят лет назад ходили оранжевые мастодонты, скрученные из клубов пламени, разлившегося из разбомбленных хранилищ, полных апшеронской нефти, к которой рвался Гитлер, чтобы получить топливо для последнего броска.

70
{"b":"542215","o":1}