На память
(про пространство)
В некоем английском детективе сыщики регулярно вылавливают трупы в Темзе и начинают расследование. Много времени проводят на берегу, наблюдают жизнь реки — шлюзы, лодки, бакенщики. И среди прочего кто-то из них сообщает, что на отмелях Темзы можно много чего найти интересного, но чаще всего попадаются осколки глиняных трубок. Вот, пожалуй, и всё, что я запомнил из этого детектива. Но когда впервые оказался в Лондоне, стал гулять по набережным и мостам — увидал отмель и тут же спустился на нее. Мокрый мелкий галечник, настоящий речной запах — вот это торжество природы в городе меня поразило так же, как то, что при входе в парк Букингемского дворца я услыхал запах распустившегося миндаля: немыслимое для Москвы обстоятельство. Добавлю только, что на отмели не прошло и минуты, как я наткнулся, ковыряя прутиком, на осколок глиняной трубки. Богатые лондонцы курили табак в вересковых трубках, бедные — в глиняных, недолговечных. Так что осколок этот подобен окурку, что ли, но неуничтожимому. Лучшего сувенира я не мог и придумать.
В порту
(про главное)
У Человека есть сознание. У Храма и Корабля его нет, но хотелось бы. Ибо если со временем заменять в Храме камни, а в Корабле доски, то Храм и Корабль всё равно пребудут — первый простоит тысячелетия, второй наконец вернется в Итаку.
С Телом примерно то же: клетки регенерируются, как доски и камни.
Аксоны, дендриты в мозге тоже либо обновляются, либо сменяют свои потенциалы-функции. Однако остается главное: связи между ними — память и опыт.
Отсюда немедленно приходим к выводу, что сознание — сущность виртуальная.
И уж тем более виртуален и потому только нерушим смысл Храма или Корабля. При всей остающейся функциональности всех трех — Человека, Корабля и Храма.
Итак, нейроны обновляются, но связи остаются.
Цивилизации отмирают, но смыслы пребывают и прорастают верой в слова: верой и смыслом.
Эта проблематика большей своей частью сводится к фразе «Мир — это лишь кем-то рассказанная история».
Это очень глубокая фраза.
В ней — понимание того, как мироздание творится с помощью слов, чисел и речений.
История рождается сном, оплодотворенным словами и действительностью.
Когда-то в детстве я был впечатлен трехпалубным теплоходом «Тарас Шевченко», стоявшим у причала в Адлере. Белоснежная громадина и си-нее-синее море.
С тех пор корабль этот существовал словно бы во сне — во мне — глубоко-глубоко: мне года три, и я едва себя помню; но корабль помню — и высокие потолки морского вокзала, и чаек, пересекающих огромные, в пол, окна, и дышащий парус тюля, и бутылку восхитительного пенного «Байкала» на столике между мной и отцом, и стук маминых каблуков, и ее платье.
А потом я вырос, жил, жил, соскучился, и вдруг в Одессе увидел, как швартуется ровно тот же корабль — сон материализовался.
Сохранился «Тарас Шевченко» в точности: абсолютно белый, будто с иголочки, ибо его каждый год подновляли, начищали и драили. Таков морской порядок: корабли должны стареть медленно, потому что слишком дороги, чтобы быстро окупиться.
И это было настолько точное совпадение реальности и сна, что ничего более пронзительного со мной в портах не приключалось.
Чевенгур
(про литературу)
Однажды я всерьез заспорил с одним филологом о Бабеле. Этот глубокоуважаемый ученый обронил среди прочего, что не выносит Бабеля и не может читать у него ни абзаца, потому что тот — совершенно имморальный писатель.
И вот тут я завелся. В общем, никто сильно не пострадал, но теперь я опасаюсь всерьез говорить с филологами о литературе, потому что это не то чтобы не имеет смысла — есть такие филологи, которым я благодарен как писатель, ибо их работы оказывались питательны для ремесла (филология вообще часть механизма канонизации текста), — но потому, что филологи тоже люди.
Тезис об имморальности Бабеля меня выводит из себя вот почему. Смотрите: жертвоприношения в Храме — это смерть больших красивых животных, кровь ручьями, отделение внутренностей и т. д. Уж как не имморально всё это. Однако дело это святое и смысл жертвоприношений очень глубок: здесь и метафизика, и простой смысл искупления. И ничего тут не поделаешь. В нынешние времена, когда нет Храма, молитва заняла место жертвоприношений. Подлинное искусство есть форма точной молитвы, и никто с этим не станет особенно спорить. Так вот искусство — это тоже форма жертвоприношения, в этом его, искусства, смысл. Именно это влечет за собой отчасти спорное преобладание эстетики над этикой. Художник должен делать что? Он искупает миры. Копает колодец, возможно, в ад — и выворачивает его наизнанку, чтобы получить колокольню.
Мир должен быть искуплен, а не сотворен и описан.
Платонов в той же мере имморален, как и Бабель. Где в «Чевенгуре» мораль? Там нет никакой морали, там вообще ничего нет, кроме великой литературы.
Хвала розам
(про пространство)
Мое детство прошло среди роз. В бабушкином саду были высажены десятки розовых кустов. Бабушка не давала розам осыпаться — выходила в сад с медным тазом и щепотью собирала в него лепестки для варенья. Самый удивительный сорт назывался хоросанским. Урожденная в почве, упокоившей Фирдоуси, Омара Хайяма и Имама Резу, эта роза была удивительной: отчасти телесного оттенка, очень плотная, но настолько нежная, что была словно тончайшим символом тела. А запах такой, что увязаешь в сердцевине, как шмель: нет сил оторваться, совершенно необъяснимо, как запах роз действует — если бы девушка так пахла, это не было бы столь привлекательно. Девушки должны как-то иначе благоухать. Например, ноткой камфоры, таким сердечно-обморочным ароматом. На то они и девушки, а не цветы.
Деньги как вдохновение
(про литературу)
I
Есть предположение, что Достоевский в 1862 году в редакции литературного журнала All the Year Round встречался с Диккенсом. Достоевский в самом деле был в Лондоне, и встречу с Диккенсом мог организовать Герцен, такой же страстный поклонник английского писателя. О встрече Федор Михайлович якобы сообщал доктору Яновскому в письме шестнадцать лет спустя. По его словам, Диккенс жаловался, что в нем трудно уживаются две стороны личности — хорошая и плохая. Но недавно это предположение о встрече было доказательно опровергнуто в английской монографии, посвященной двухсотлетию со дня рождения Диккенса[23]. Скорее всего, имела место фальсификация публикаторов письма, обнародованного в некоей казахстанской газете. Как бы там ни было, но онтологическая встреча двух писателей несомненна. Диккенс оказал влияние на Достоевского не только в его первых вещах. «Оливер Твист» (в России роман впервые начал печататься в 1841 году) — несомненный предшественник «Неточки Незвановой» (1848), черпавший силу нарратива в суровой школе нищеты и лишений, полученной в тюрьме Маршал-си, где Чарльз навещал сидевшего за долги отца; на фабрике ваксы, где приходилось мыть склянки и наклеивать этикетки; в школе стенографии и в читальном зале Британского музея в Лондоне, где будущий писатель занимался самообразованием; на улицах и набережных, на рынках, в магазинах, судах, больницах, работных домах, приютах и трущобах. Образы Ставрогина и Настасьи Филипповны вполне рифмуются с характерами Стирфорта и Эдит Домби.
Знание жизни, полученное через преодоление невзгод, — топливо прозы Диккенса. Бедняки его в надежде на справедливость бегут не в Америку, в которой писатель разочаровался в 1842 году («Здесь всё для доллара!»; «Здесь добродетель служит капиталу!»), а в Австралию. Чернышевский восхищался Диккенсом как защитником народа, низших классов, карателем лжи и лицемерия, обличителем высших классов и их нахлебников — церкви, казначейства, адвокатуры, суда. В 1869 году в Бирмингеме писатель, доказавший в романе «Домби и сын», что в Англии богатство ценится выше добродетелей, сообщает читателям и to whom it may concern: «Моя вера в людей, которые правят, говоря в общем, ничтожна. Моя вера в людей, которыми правят, говоря в общем, беспредельна».