Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Утомленное солнце» — перепев известного польского танго «Последнее воскресенье», ставшего популярным за год до того в исполнении Фогга, — существует наравне с двумя другими вариантами по-русски, но только строчка «Виноваты в этом ты и я» осталась в народной памяти неразрывно связанной с мелодией Ежи Петербургского.

Ежи — Юрий, Георгий — Петербургский, по прозвищу Петербургский Гарри, кроме мелодии «Утомленного солнца» сочинил еще одну бессмертную песню — вальс «Синий платочек». Потомок клезмеров, он учился в Варшавской и Венской консерваториях и в 1922 году, двадцати пяти лет от роду, в Варшаве возглавил джазовый оркестр. Вместе с другими жертвами пакта Молотова-Риббентропа, то есть раздела Польши, Петербургский остался в Белостоке, где — вплоть до своего бегства в Аргентину десять лет спустя — возглавлял Белорусский республиканский джаз-оркестр. В 1967 году Петербургский, отработав восемнадцать лет капельмейстером в Teatro El Nacional в городе Борхеса и Пьяццоллы, возвращается в Варшаву и начинает новую жизнь, которая оказалась достаточно длинной, чтобы автор мог окончательно убедиться в бессмертности своих мелодий.

Иосиф Соломонович Израилевич, русский поэт, писавший под псевдонимом Альвек, подрабатывал сочинением эстрадных текстов. В 1937 году он сочинил новый текст для польского танго «Последнее воскресенье», сюжет которого сообщал слушателям о последней встрече юноши с девушкой: они встречались по воскресеньям, и вот настал момент расставания без любви… В результате Альвек уложился в десять строк, что почти в четыре раза меньше изначального текста. И эта краткость производит сильное впечатление, повышает поэтический градус. При некотором маньеризме — манерной томности интонации, встречающей признание, сделанное «без тоски, без печали», — образ заходящего в море солнца задает масштаб чувства, скрытого, сдержанного и более напряженного. Усталое, но тем не менее раскаленное солнце любви опускается в бескрайнее бесстрастное море равнодушия, прохладная пустая ночь занимает место заката, истлевшего прекрасного чувства. Так о чем же песня? О гибели чувства? О роковой страсти? Нет, герой не станет злиться, не будет охвачен мстительным чувством. Но важно вспомнить, что, при всей смиренности содержания песни, перед нами танго. И это настораживает, ибо танго — всегда угроза.

Известно, что изначально танго — кинжальный танец двух мужчин, остросюжетная метафора, эвфемизм кровавого поединка. По крайней мере, так мне объясняла танцовщица на Итальянской площади Буэнос-Айреса, только что растерзавшая вместе со своим партнером картонную подстилку под стоны «Либертанго». Танго представляется мне таким мелодико-телесным тоннелем от страсти к смерти. Бьющаяся и льющаяся на крохотном пятачке пара всё теснее в своих пассах, в языке своих тел, на деле — затачивающихся друг о друга лезвий, всё крепче и яростней сближает эти две экзистенциальные грани. В концентрационном лагере «Яновский» подо Львовом во время казней и истязаний играла музыка. Заключенные-оркестранты играли одну и ту же мелодию танго безымянного автора… Всё дело в ритмической основе, попадающей, несомненно, в глубинные области восприятия — грубо говоря, возбуждающей определенные структуры мозга, ответственные за реакции горячечного сплава души и тела.

Вообще, нейробиологическая природа музыкальной перцепции — тайна за семью печатями, несмотря на всё множество впечатляющих монографий по этой теме. Я бы всерьез обратил внимание, например, на участок мозга, реагирующий наибольшим образом при звуке шофара. У меня есть гипотеза, что реакция нейронов на этот звук должна как-то отличаться от реагирования на звук валторны, рожка, тромбона…

Но вернемся к «Утомленному солнцу» и к Альвеку, чья личность заслуживает внимания благодаря по крайней мере одному неординарному поступку. Знаем мы о нем волею Варлама Шаламова, оставившего в своих мемуарах о 1920-х годах описание любопытной сценки. Альвек был настоящим рыцарем поэзии, яростно защищавшим Велимира Хлебникова, всесильного футуриста и главного юродивого русской литературы. (Маяковский формулировал мысль о предельной элитарности творческого наследия Хлебникова: «поэт для поэтов». Практика показывает, что на деле, конечно, такие дефиниции относятся к категории «уничижение паче гордости». Всегда есть разность потенциала между усилиями авангарда, обращенными узким конусом вглубь языка, и стихами, распространяющимися в обширных слоях. Председатель Земного Шара работал именно на будущее языка. Маяковский тоже не остался у языка и времени в долгу, но был существенно менее последователен в своем упорстве. Рассеяла его импульс непреклонная слава или нет — иной вопрос. Хлебников тоже не мог пожаловаться на отсутствие легендарности в биографии. Нищего и оборванного, однажды его отказались принять за самого себя футуристы Харькова. Его объявили самозванцем и призвали для опознания в этом косматом босяке лидера футуристов кого-то из лично лицезревших Хлебникова энтузиастов русского футуризма.) Так вот, Альвек, пишет Шаламов, считал себя душеприказчиком Хлебникова и был публикатором некоторых его стихов. Однажды на выступлении Маяковского он публично обвинил автора «Облака в штанах» в плагиате. Маяковский со сцены вынужден был объяснить, что Альвек — автор инвективной брошюры, памфлета «Нахлебники Хлебникова», где среди прочих имен (например, Асеева) порочится и имя будущего «лучшего поэта эпохи». Как водится на литературных вечерах, дело закончилось мордобоем.

Так что же особенно волнует в «Утомленном солнце»? Феномен подобных мелодий всерьез заставляет задуматься о природе музыки как таковой. О тайне мелоса, о том, почему музыка взаимодействует с душою, и где смысл в музыке. Как рождается смысл в стихах? Бродский, ритмически виртуозно отразивший танго в стихотворении «Мексика. 1867 г. Революция», навсегда запечатлел свой голос в стихах, в просодических шедеврах русского языка: несложно заметить, что стихи Бродского лучше всего читаются его собственным голосом. Стихи Альвека находятся примерно в том же «химическом» отношении с мелодией, что и голос Бродского со стихами. Как бы там ни было, но время подвластно только языку и музыке, их сложному сплаву.

Ткань вечности

(про литературу)

Есть поэты, которые помещают слова в строчки ради производства смысла. А есть такие, у которых получается упорядочить слова еще и ради выстраивания ритма вечности. Это довольно-таки сверхъестественное дело, достижимое в рамках высшей формы существования словесности.

Честно говоря, хоть я ничего и не понимаю в музыке, но, кажется, прежде всего именно этим она, музыка, и занимается: чередой звучаний она ткет ткань вечности.

В случае поэзии это чудо словно бы выше: ибо смысл (которого в музыке либо нет, либо в обрез) каким-то непостижимым образом участвует при этом в непрерывном творении мироздания, удержании Вселенной в направлении к вечности.

Музыкальные эксперименты, вплотную придвинутые к слову (в том ранге пристальности, когда медленное звучание сверчка становится похоже на скрипичного Брайана Ино), должны как-то приоткрыть завесу над этой тайной.

Просодия мира

(про пространство)

Музыка есть пространство душ, а человек с древних времен для него, этого пространства, подбирал звуки своей среды обитания. В Калифорнии я каждый день бегал, и маршрут мой пролегал вокруг строящегося огромного здания — вечером, в то время, когда его покинули все рабочие. В зависимости от ветра — его силы и направления, и в зависимости, конечно, от степени прогресса в строительстве — то есть количества незакрепленных в каркасе частей, а также площади, открытой ветру, и, соответственно, внутренней акустики — здания как огромного резонатора, — всё это строительство звучало будто один огромный оркестр со множеством инструментов и музыкальных партий.

Каждый следующий день я слушал новое произведение. И вспоминал, конечно, Einstürzende Neubauten, альбом «Против архитектуры».

20
{"b":"542215","o":1}