Чистый лист
(про главное)
Однажды я пришел в один из ныне уже почивших магазинов «Буква», что на Никитском. Нашел нужную книгу, подхожу к кассе, и, пока длится очередь, я рассматриваю книжки. Среди прочего замечаю обстоятельно сверстанную обложку: «Секс после сорока». А мне тогда было лет тридцать пять, и я уже начал замечать, что мироощущение мое становится всё меньше похоже на то, что было в мои двадцать девять. И я, с некоторой украдкой, открываю этот «Секс после сорока». И вижу… Пустую страницу. С определенным испугом и разочарованием перелистываю — снова пустая страница, и еще, и еще. Вся книжка — пустая! Я замер, пораженный предчувствием.
Подходит моя очередь. Взываю к юности в лице кассирши: «Скажите, это брак?» — и перелистываю табулу расу секса после сорока. А юность отвечает: «Это для дневника. Записывать мысли и ощущения».
«Если только они возникнут», — добавляю я и откладываю табулу обратно.
Оба два
(про литературу)
Зощенко — единственный писатель, фразы которого хранятся памятью с той бережностью, с которой хранят хрустящие купюры или новенькие монеты. Ну, может, и не единственный, есть еще Платонов и Бабель, и последнему это «хрустящее» или «чеканное» сравнение подходит даже больше.
Фразы Зощенко — это, скорее… речевая графика, абсолютно точная, характерная, изящная и дерзкая, — как рисунки Пикассо.
Ну, вот взять хотя бы: «Во время знаменитого крымского землетрясения жил в Ялте некто такой Снопков».
Что здесь такого, что заставляет ни за что не забыть и при одном только воспоминании начать улыбаться?
Я-то знаю, я вот про это «некто такой» могу долго объяснять.
Или: «Они оба-два приезжие были». Или: «Зимой, безусловно, голодовали, но летом работы чересчур хватало». (Конечно, чересчур хватало: «Другой раз даже выпить было некогда».)
Та же история: всё это — неразменный запас. И ясность с ним лишь в том, что это уже не литература. Это уже самый что ни на есть Язык.
Климат
(про героев)
Грета Гарбо — любимая актриса моей мамы. Она почему-то любила вспоминать, что у Гарбо нога сорокового размера. А Бродский говорил: «Венеция — это Грета Гарбо в ванной». А еще Гарбо в фильме «Ninotchka», где она играет советского дипломатического работника — строгую Нину Якушеву, которая влюбляется в Париже в графа, — говорит мечтательно, глядя в распахнутое в весну окно: «We have ideal, but they have a climate». Похоже, это парафраз из Чехова: «Нам ваша философия не подходит. У нас климат суровый».
Ялта
(про литературу)
Мне кажется, Степа Лиходеев оказался в Ялте благодаря рассказу Зощенко о ялтинском землетрясении 1927 года. В этом рассказе некий сапожник перед выходными, приняв на грудь литр или полтора и поколбасившись для порядку по улице (вот тогда уже употреблялся этот прекрасный глагол), упал на дорожке в саду, не дойдя до своей мастерской. Пока спал, вокруг всё растряслось и рухнуло — эпицентр был под морским дном напротив ялтинской бухты. Очнулся он утром и видит: вместо его мастерской — груда камней. Выходит на улицу — весь город порушен. А пьяному с похмелья что? Пьяный с похмелья, как Веничка говорил, испытывает вселенскую скорбь: суть «Петушков», да и любой пронзительной лирики, — в осознании героем себя как нерва мироздания. «Всё на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян»; в общем, покаянное такое с утра время. И вот берет на себя сапожник вину за всё про всё и идет по дороге к Гурзуфу, рвет на себе волосы, бьет себя в грудь: что ж я натворил! какой город разрушил! С тех пор в рот — ни капли. Это так Зощенко социальный заказ по борьбе с пьянством выполнял.
Ну, Степа Лиходеев ничего не рушил, но тоже был чересчур с похмелья и десантировался в Ялту подобно сапожнику: с таким же коротким и феерическим замыканием сознания. По крайней мере, это объясняет, почему Ялта, а не Пицунда или Сухум.
Чужая
(про город)
У некоторых поговорок — при полной ясности смысла — почти полная неясность происхождения. «Устал как собака» — откуда это про собаку? Оказывается, раньше я никогда не видел уставших собак. Напротив, домашние собаки, как правило, страдают недостатком подвижности и на прогулке ведут себя весело. А вот вчера я видел бездомную собаку — вся в колтунах и лишаях, она бежала по тротуару понуро, поджав хвост, не обращая на действительность никакого внимания, как иная женщина за пятьдесят после работы с авоськами. Нетрудно представить, сколько такая одиночка пробегает в день — от помойки к помойке, кусаемая и гонимая другими псами. Стайные — другое дело, стайным проще, ибо у них своя территория, свои сучки, свой вожак, свои кормушки, свой хозяин-голод.
Вхождение в круг
(про главное)
Когда я приехал шестнадцати лет от роду в Долгопрудный поступать в МФТИ, то перво-наперво был отправлен в Административный корпус — сдавать аттестат и писать заявление о приеме. Это сейчас в Долгопрудном асфальт, а раньше, когда Физтех еще только был организован, никакого асфальта не было, и со станции профессора и студенты добирались по колено в грязи. А перед входом в аудиторию стаскивали в рядок калоши. Ландау очень расстраивался, когда у него тибрили калоши, ибо никак не мог после лекции выйти из аудитории первым — его всегда задерживали вопросами, а нелюбознательные студенты тем временем разбирали гору калош — кому что достанется. И вот в конце одной из лекций Ландау за три минуты до звонка скомкал тему и громогласно объявил: «А теперь внимание. Все сидят на месте еще две минуты. И попробуйте только пошевелиться!» После чего вышел, выбрал пару самых лучших калош, и был таков.
А еще раньше, до войны, в угловом доме того же Институтского переулка жили работники и пилоты знаменитого «Дирижаблестроя», начавшего работу в Долгопрудном в 1931 году. Пять лет «Дирижаблестроем» руководил капитан знаменитой «Италии» — Умберто Нобиле, экспедицию которого, потерпевшую крушение, в 1928 году отправился искать Амундсен, его компаньон и соперник, погибший в этой спасательной операции. О работниках «Дирижаблестроя» писал Бабель — в сценарии, по которому так и не был снят фильм (у Бабеля вообще с кино не складывалось, пытался он работать и с Эйзенштейном, но это — как коса об камень). Из сценария Бабеля известно, что готовые дирижабли в Долгопрудном швартовали к ветвям деревьев. Представляете город, усаженный деревьями с дирижаблями, привязанными к верхушкам?
Всего этого я пока не знал, подходя к Административному корпусу, как раз утопавшему в густых кронах высоченных тополей. У крыльца его я впервые в жизни встретил надпись на асфальте. Сейчас модно писать что-нибудь на асфальте, а тогда это было из ряда вон выходящее зрелище. И мне приятно сознавать, что именно на асфальте, именно в Долгопрудном я прочел впервые строчку из Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Надпись эта из года в год потом обновлялась и, кажется, существует и до сих пор. А если нет, то я бы ее восстановил. Ибо более полезного назидания для юности я еще не встречал.
На краю
(про героев)
Из рассказов Алексея Парщикова. Учился он тогда в Академии сельского хозяйства в Киеве. Какая академия, такая и практика. Поля, перелески, шиферные домики трудового лагеря, стадо коров, к которому поэт на закате направляется с двумя ведрами — надоить парного на всю ватагу. Сливовая грязь под ногами, нежные уши коров просвечены низким солнцем. Поэт забирается в середину стада, чтобы выбрать посимпатичней животинку, коварно доит одну, другую и с двумя полными ведрами толкается обратно, косясь в сторону племенного бугая размером с гору, медитирующего неподалеку. Но не тут-то было. Горизонт разрывает истребитель, который проходит сверхзвуковой барьер ровнехонько над стадом. Мгновенно стадо превращается в рогатый восьмибалльный шторм. Ради жизни поэт бросает ведра, хватается за рога ближайшей коровы и вскакивает на нее. Насмерть оглушенный бык вдруг начинает покрывать скачущих как на дискотеке коров. Напрыгнет то на одну, то на другую, подбираясь к нашему седоку. Грязь оглушительно чавкает, по ней течет молоко, ведра сплющены, коровы ревут и пляшут, — и над всем этим мощный закат. Такая пасторальная коррида.