Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Задача поэта, если таковая вообще имеется, состоит именно в искуплении: вывести если не мир, то возлюбленную из ада, память — из небытия, сознание — из животного, рассвет — из тьмы. Без ночи дня не бывает. Без смерти — жизни.

Ночь — воистину темное дело. Ночью живые сущности теряют свою плотность и приближаются к призракам. В полнолуние ландшафт залит отраженным светом. Обесцвеченные предметы похожи на знаки самих себя: точно так же обескровленные призраки суть лишь тающие следы некогда живых существ. Когда-то, на заре мифологического человечества, ангелы собрались у престола Всевышнего, чтобы просить Его разрешить их затруднение. До сих пор величие человека, созданного по образу и подобию Бога, распространялось так широко, что ангелы не были способны отличить его от Господа. И они просили Его каким-то образом вмешаться. И тогда Всевышний наделил человека сном.

Во сне человек жив лишь на одну десятую. Вот почему, проснувшись, полагается омыть руки — ритуал снимает с нас нечистоту, полученную во время пребывания части нашего существа в небытии.

В то же время сон — точнее, пограничная область яви и сна — есть самая творческая часть нашего сознания. В состоянии первосонья мозг способен создавать миры и заглядывать в будущее…

Что же мы знаем о лунатизме? Как лунатик видит мир, каково его зрение? Ясно, что сон — это мир в той же степени буквальный, сколь и условный. Не потому ли ангелы предпочитают являться именно во сне — чтобы их не смогли переспросить, чтобы понимали их твердо, без околичностей, которые недопустимы по самой природе сна. У лунатика глаза открыты — и сон его совпадает с реальностью. Сон лунатика, совпадая с миром, вытесняет его, становится прозрачным — так как неотличим от своей идеи — реальности. Да, если вещь своим попаданьем взрывает собственную идею — она становится прозрачной. Вот почему так желанны незримые сущности. Вот почему фантастично само стекло, а также — ветер-бес, прозрачные пчёлы и девы с лунным лоном.

Хор

(про героев)

Коллективные фотографии — головы и плечи веером в несколько рядов — напоминают строй хора, поставленного так, чтобы звук шел поверх каждого следующего ряда в фокус параболы, по которой их выстроил дирижер. Коллективные фотографии — амфитеатр тел, гибнущих в пучине времени, всё верно: так и полагается в подлинной трагедии, пожирающей хор.

Хвала почте

(про главное)

Всё детство в семье слушали трансатлантические «голоса» по переделанному отцом для приема совсем коротких волн приемнику ВЭФ. Меня больше интересовал джаз, чем правда о режиме, ибо и так было ясно, что кругом ложь, хоть и святая и праведная; в детали ее мне было недосуг вдаваться, почему-то я думал, что если настанет война, любая, любой мощности и ужаса, — это будет война с самими собой, и страх и ужас перед ней, которые, конечно, посещали иногда по ночам, относились больше не к завязшему в зубах политинформации врагу, а к карающей неизбежности. Ибо никак пропаганде не удавалось представить США кошмаром, и атомная война просто представлялась самоподрывом. Вот почему возраст особенно легко брал свое, и я бороздил неустанно диапазоны волн в поисках «49 минут джаза».

Мне нравилось вслушиваться в эфирные завывания, в метельную череду «свистящих атмосфериков», вызванных трудностями прохождения радиоволн через многокилометровую толщу воздуха над просторами океана, — мне казалось, я вслушиваюсь в ту же самую стихию, которую пересекал на лодке под звездами, рассыпанными над тысячами километров водной пустоши, великий сумасшедший Аллен Бомбар, в полдень сквозь солнечный бред выжимавший себе в рот макрель, чтобы несколькими каплями рыбьего сока отдалить смерть от жажды.

Среди этого атмосферного сумбура и почти археологической чуткости пальцев, погруженных в тонкость настройки, мне попадались таинственные периоды тишины, в которые вслушивался, — и наконец, женский голос, особенной радийной безличности — не казенности, но именно объективирующей отстраненности от произносимого, — начинал диктовать кому-то числа. Почему-то ясно было, что тут я попадал в приключенческий мир шпионов и разведчиков, что этот зашифрованный узенький канал широковещательной связи обращен в какой-то иной подводный мир с непонятной принадлежностью. Позже, когда изобрели схему кодирования с открытым ключом и начался шум вокруг создателя PGP, я вспомнил эту отвлеченную диктовку. Вспоминаю ее и сейчас, вместе с ФИДО и другими частными допотопными вещаниями, — когда понимаю, насколько меня утомили легковоспламеняющиеся фекалии широких каналов вещания. Еще пока нет желания вновь прибегнуть к бумажной почте, но есть понимание, что она вновь становится актуальна, и не только потому, что надежней PGP, а потому, что дисциплина и, следовательно, есть одна из вечных вех искусства.

Рокот странствий

(про пространство)

Сижу под вентилятором с таким плывущим самолетным жужжанием, что заслушаешься — и вдруг вздрогнешь, очнувшись от чтения или письма: то «наши» летят, то «мессеры», то «рама» на высоченном эшелоне проплывает; то кажется — сам летишь на Ил-18 в далеком детстве — но не в Баку, а куда-то так далеко, что еле способен сообразить: полярная авиация, все собаки съедены, на бурой стене дворца…

Леонард Коэн — футурист

(про героев)

Вероятно, самая приемлемая палитра, с помощью которой можно описать эпоху, — это голоса. С «трагическим тенором» (А. Блоком, по версии Ахматовой) мы знакомы. Скажем, барочные времена — это бельканто Карло Броски, это голоса (гипотетические) персонажей Доницетти, Перселла и т. д. Барочная эпоха вообще, благодаря футуризму, — всегда под рукой: барокко, мне кажется, и есть первая, но совсем не робкая попытка футуризма, то есть совершенно авангардное явление, предлагавшее иметь дело не с уже ставшим человеком в его собственном, уже свершившемся времени, а с некой воображаемой человеко-формой, еще только должной быть обретенной; кажется, метафора была решительно разработана именно барокко; а куда еще ведет скачком по барочным тропическим дебрям метафора, как не в будущее?

Так вот, каждой эпохе — голос.

Голос и время удивительным образом насыщают друг друга. Их взаимодействие совсем иное, чем метаболизм времени и других искусств. И особенность эта должна многое сообщать нам о человеке.

Сколько ни называй имен художников, писателей и т. д. — время появится неохотно и размыто.

А стоит сказать — Утесов, Вертинский, — как тут же время обрушится на вас, неся, как половодье, всё, что кануло.

Стоит сказать: Джордж Майкл; Фредди Меркьюри; Ленной; Маккартни; Пресли…

А что за эпоха встает перед нами, когда мы слышим суровый и отстраненный, грустный и мужественный голос Коэна? Неясно. С этим нужно разбираться. Но то, что этот голос — плоть некой эпохи — не календарных дат, в которые он, этот голос, звучал, а голос некоего не наставшего еще пока, огромного своим смыслом времени, — совершенно точно. Настолько голос этот значителен и настолько не привязан к той эпохе, в которой он формально слышен.

Мне кажется, голос Коэна — голос эпохи, с одной стороны, нам еще предстоящей. И в этом смысле Коэн — плоть от плоти, и авангардист, и футурист, и барочная жемчужина, выпадающая из ряда ему предложенных в соседство. Но такой эпохи, что всегда до нее рукой подать, как до собственной кожи. Именно поэтому кажется, что Коэн звучит не в пространстве, а в сознании.

Я имею в виду эпоху Экклезиаста, обретшего так счастливо и неизбежно голос Леонарда Коэна. Только Экклезиаст мог бы звучать в такой отрешенной глубине, где в кромешных потемках все-таки обретается свет.

Психология

(про литературу)

«Диалогизм», или «софистика веры» у Достоевского — тупик, энергия которого обесточивает жизнь Закона, как опухоль, оттягивает все жизненные соки организма в злокачественность роста. В свете Закона Ставрогина следовало бы предать суду, но старец Тихон, скованный зиянием исповедальности, напротив, «психологией» своей попустил — умножил зло.

29
{"b":"542215","o":1}