Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот откуда мощное ощущение свободы в «Анне Карениной». Роман, питаемый верой читателя, подобно океанским волнам, широко и высоко дышит пространством человеческого существования. Роман подобен искусственным легким мира. Роман в конце концов говорит о мире больше, чем мир способен сам рассказать — кому бы то ни было.

Хорошо, когда роман больше, чем способ познания. Когда романный мир, порожденный словом и верой, оказывается истиной, то это говорит о том, что разум, созданный по образу и подобию Творца, естественным способом воспроизводит и заменяет мироздание, согласно обратной функции подобия; то, что разум способен создать роман, и есть доказательство существования Всевышнего.

Следующим шагом остается только рассудить, что искусство должно заниматься повышением ранга существенности реальности — при взаимодействии с реальностью слова; однако длина этого шага может оказаться больше жизни.

Главный урок Толстого для человеческого сознания состоит в том, что этот писатель мало того что стал плотью русского языка — он еще и обучил его той выразительности, с помощью которой можно выразить невозможное. Возможность невозможного — свободы, понимания, любви, возможность самого человека как такового, сути сердца — дорогого стоит.

Я бы сравнил отношения Толстого и читателя с отношениями хозяина и работника в одноименном рассказе. Трудно поверить в то, что выражает этот рассказ: хозяин, замерзая вместе с работником во время метели, спасает работника ценой своей жизни. Трудно настолько, насколько вообще трудно читать. И в этом как раз и суть работы Толстого как писателя: он накрывает собой читателя посреди снежной бури и позволяет небытию добраться до себя раньше. Он сберегает читателя. И это лучшее, что может произойти. С работником. И с хозяином.

Слева направо

(про главное)

Как-то зашел разговор о том, что словарь левых богаче словаря правых, что левые обычно интеллигентней и просвещенней, что левые готовы бесконечно объяснять свою позицию, а вот правые рубят с плеча. Неизбежно в принципе задуматься, как происходит такое деление по складу, что формирует реакции человека, преобразующиеся с помощью смыслов в убеждения. Левые, которых я знаю, — они обычно пацифисты, закосившие от армии, или не закосившие, но еле перетерпевшие; я не виню их ни в чем, ибо каждому свое, к тому же есть левые и среди боевых генералов. Я просто задумался, как лично я сам стал скорее правым, чем левым, точнее, тем, кто внимательно слушает и тех, и этих, но правым, что ли, ухом по большей части; что в моей жизни привело меня к такому ракурсу?

Некогда мне было двенадцать лет и в подмосковном Воскресенске я всерьез занимался хоккеем: команда «Химик» готовила себе кадры в ДЮСШ. И был в нашей секции некто Гусев, такой крупный второгодник, привыкший всех шпынять, прижимать, прессинговать, распускать руки и вообще доставать. Никто ему особо не перечил: рука у парня была тяжелая, костяшки на кулаках сбиты. Меня он выбрал в качестве мишени и давил регулярно года два, дразня при этом «очкариком» и «интеллигентом». И чем лучше у меня получался хоккей, тем сильней он меня мучил. Пока всё не закончилось в одночасье. Тренер свалил в курилку, и Гусев в очередной раз сбил меня подножкой, я растянулся на льду — и тут что-то со мной произошло. Я поднялся с головой, наполненной звенящей тишиной и спокойствием. Я поправил краги и развернулся накатом к стоявшему у борта моему притеснителю. Не буду описывать подробности, скажу только, что я сломал об Гусева клюшку. Ему было не очень больно — щитки, шлем, — но, наверное, в выражении моего лица было нечто такое, что его заставило остаток школы вести себя со мной тише воды, ниже травы. Никогда больше он меня не задевал. Вот и всё. Так я стал скорее правым. С тех пор меня никто не убедит в том, что с варварами (скотоводами, люмпенами) возможен разговор с помощью потакания и толстовства.

Устойчивость

(про главное)

Ложь и сила — мера настоящего.

Надежней всего работают те системы, что включают в себя вероятность функционального сбоя. Если конструкция не способна качнуться, прогнуться, отклониться — она ломается. Если человек не умеет проигрывать, единственный проигрыш станет для него окончательным. Мир, построенный на лжи и силе, не допускает сбоев. Стоит в нем один раз сказать правду или дать слабину, как мир этот тут же окажется раздавлен своими обломками. Все утопии — в каком-то смысле Содом, и наоборот. Ибо и те, и другие построены на неприятии погрешности, на идеализме. Что может быть идеалистичней города, в котором запрещено давать милостыню?

Иногда это называется судьбой

(про пространство)

Случается, сон оканчивается событием, происшедшим в реальности, в точке пробуждения, и его ретроспектива оборачивается чистой мнимостью: все события сна выстраиваются в последовательность только для того, чтобы обусловить будущее. Топологически эту раздвоенность точки пробуждения (и ее причинно-следственную обособленность) можно проиллюстрировать листом Мебиуса, односторонней поверхностью, перетекающей в самое себя.

Граница яви и сна, отражающая эту парадоксальную расслоенность, как раз и есть лист Мебиуса. И вообще: время книги (жизни) понимается превратно. В рассказе всё строится как во сне — с той самой обратной ретроспекцией, всё нацелено на то, чтобы обусловить точку пробуждения, аномальную точку рождения смысла. Причем точка эта вовсе не обязана принадлежать множеству повествования.

В самой жизни достаточно элементов нелинейности. Есть в ней события, получающие осмысление, ergo существенность, лишь время спустя. Иногда это называется судьбой, и это тоже принцип ретроспективного сна. Но самое интересное — нетривиальное, замаскированное ложной уместностью западание событий из будущего в прошлое. Необычайно увлекательно их расследовать. Например, способна присниться далекая, позабытая прошлая жизнь, которая во сне оказывается не только реальней настоящего, но и способной, даже призывающей заменить будущее собой. В этом и состоит суть трагедии.

Слова теории

(про литературу)

В 1995 году я удивлялся: зачем это в MIT создали лабораторию, изучающую вязко-упругие свойства кончиков человеческих пальцев. Когда спустя десятилетие появились touch-screens, я, наконец, понял, зачем. Двадцать два года назад академик Лев Петрович Горьков, ученик Ландау, наставлял нас, студентов: «Дети! Учите физику твердого тела. Вам нужно будет зарабатывать на хлеб». А мы пожимали плечами — мол, полупроводник изобретен, микросхемы работают, квантовый эффект Холла, вроде, тоже, вот и вся физика твердого тела, куда дальше? Займемся-ка мы лучше поэтикой — теорией поля.

Но насколько же был прав академик. Вся проблематика физики твердого тела, все те красивые и, казалось бы, неприкладные задачи, что разбирались на семинарах и т. д., — всё это вошло в фундамент современной цивилизации, в ее технологическое ядро, квинтэссенцию ее технического воплощения, и конца и краю пока не видно этой библейского масштаба конструкции.

Ибо почти весь современный мир создан с помощью букв, чисел и речений (коммуникаций). С помощью слова — в широком смысле. И «слов» физики твердого тела в том числе, ибо теория, модель мало чем отличается от хорошего текста, изменяющего мир, изменяющего человека. Числа — это тоже слова (но особенные). И мы видим, как материальный мир является продуктом неких «речений», донесенных до человека, и понятых им текстов. Это вполне теологическая ситуация. Уподобляясь Творцу, человек с помощью текста и коммуникаций создает материальный мир. И наука, обеспечивающая создание средств производства, необходимых для развития цивилизации, есть прекрасный пример этого словесного со-творчества. «Бог видит нашими глазами» — совсем не метафора.

36
{"b":"542215","o":1}