Прикосновение
(про героев)
Однажды, еще в самом начале их романа, Роден было уединился с Камиль Клодель в спальне, как вдруг почувствовал что-то в прикосновении к ее телу — и кинулся вниз в мастерскую, где стояла незаконченная скульптура его возлюбленной, чтобы воспроизвести то, чему только что вняла его рука.
Мегалиты
(про пространство)
Ночевка на Голанах — особое удовольствие. После приморской влажной жары оживающий здесь на закате ветерок выстужает и заставляет надеть свитер и придвинуться к костру.
Вокруг теперь лес по склонам неглубокого разлома, но прежде долгое открытое плато — чаша коренной породы некогда была наполнена лавой. Ощущение гористости и степной открытости одновременно. Повсюду разрозненные стада коров, колючая изгородь минных полей (иногда разминирующихся ценой коровьей жизни: такие тут парнокопытные саперы), и ни души.
К вечеру заехали по грунтовке к Колесу Духов — Гильгаль Рефаим. Это мегалитическое сооружение гигантских размеров производит таинственное глубокое впечатление.
Стоунхендж существенно моложе Колеса Духов, возникновение которого датируется 3 тыс. до н. э. В общем-то, подобные сооружения суть примеры первых архитектурных опытов человечества — опытов по организации пространства. Разумеется, в этом базальтовом локаторе, обращенном к небесам, важно однажды переночевать в одиночку.
Над пустынными Голанами разверстое звездное небо, Млечный путь туманным галактическим клинком пересекает космическую бархатную бездну. Воют шакалы, пёс нервничает и плохо спит, прижимается мордой к плечу, а где-то за сирийской границей время от времени ухает артиллерия: до Дамаска 170 километров.
Туман над заливом
(про город)
По дороге я часто сворачивал к причалам, надеясь еще застать припозднившихся рыбаков, достающих из лодок разнообразный улов — меня интересовали серебряные слитки тунца, лежавшего огромно плашмя поверх сетей, и крабы, две-три штуки которых иногда копошились в ловушках…
Я приходил к ней в то самое время, когда облако поднималось до верхних этажей небоскребов и готово было поползти в сторону Беркли, чтобы, настигнув россыпь домишек, университетскую башню, и за ними — прогретых наделов континента, — растаять.
Она была хрупкой вечно мерзнущей девочкой, боявшейся сырости, мечтавшей летом перебраться в прогретый Сан-Диего, к школьной подруге, получавшей там в университете степень по биологии.
Я почти ничего не знал о ее прошлой жизни, понимая, что знать особенно нечего, но не поэтому всё время, что мы проводили вместе, большей частью молчал, — очень странные ощущения, ибо любовные дела, как правило, многословны.
Я едва умел сдернуть себя с нее или отстраниться, — так мне вышибало пробки, — чтобы дождаться, когда, очнувшись, она протянет руку и вырубит меня окончательно несколькими хищными движениями.
Однажды мы услышали какой-то странный звук за стеной — жила она в дешевом отеле, в древнем, одном из немногих выживших после землетрясения и пожара 1905 года доме, — тогда чуть не весь город был отстроен заново, — винтовая узкая лестница с этажа на этаж, стертое малиновое сукно дорожек, пыль и истонченные, отполированные ладонями перила, — хриплый предсмертный крик, какой-то булькающий ужасающий звук вывел нас из летаргического состояния.
«У соседа астма», — сказала она, и я натянул джинсы, вышел наружу, шагнул к приоткрытой двери в соседний номер. За ней, привалившись к косяку, стоял человек с кислородным баллоном в руке, другой он прижимал к подбородку маску. Когда он отнял ее, чтобы что-то сказать, я заметил родинку, большие губы, дубленую кожу, высокие скулы; лицо человека лет пятидесяти. Через мгновение я понял, что это слепец: темные очки, неосвещенная комната, за пространством которой жемчужный туман, шевелясь, льнул к окну, превращая его в бельмо. Человек гортанно хрипел и не отвечал на мои вопросы, а затем сполз на пол.
Я зажег зачем-то свет, кинулся вниз к портье, он вызвал «скорую», и пока не прибыли фельдшеры, я стоял на коленях, одной рукой прижимая к его рту маску, другой надавливая ритмично на грудь. Как вдруг мой взгляд упал на журнальный столик — на стопку пухлых книг Брайля, на женскую голову из пластилина цвета сепии, стоявшую на блюде, — нельзя было в этом скульптурном лице не узнать ту, что осталась в постели за стеной.
Я услышал шаги на лестнице и поспешно встал, протянул руку, чтобы ощутить то, что некогда ощущали пальцы слепца, лежавшего сейчас на полу, что ощущал несколько минут назад мой скользящий внимательный язык.
Больше я никогда ту девочку не видел. Остался ее вкус на губах, вкус ее кожи, казавшейся в туманных сумерках голубой.
Два бедра ее светлели в постели, как большие рыбины в лодке.
В Дамаск
(про пространство)
Довелось мне в Галилее пройтись по шпалам старой железки. Дорога эта была спроектирована в начале XX века при участии немецких инженеров из числа темплеров, пригретых некогда самим кайзером Вильгельмом. Вела она когда-то в Дамаск и была заметным событием в жизни на Святой Земле. Поезд по ней стучал не быстрее черепахи и в вагоны забирались часто на ходу. Мне было приятно среди галилейских холмов, обнимавших нежной телесностью линзу Киннерета, под высоченным лазоревым раскаленным куполом пройтись по тем самым шпалам, сознавая, что не только ослепшего Савла вели в тот же пункт назначения, но и что Мопассан в «Жизни» называет «путем Дамаск» — заветную для любовника ложбинку женского тела, — «в память о долине Ота». Такова сила литературы.
Цусима
(про время)
В детстве у меня была любимая кружка — грамм на четыреста, белая с желтым широким ободком. Настоящая реликвия. Ибо раньше она принадлежала любимцу Горького, участнику Цусимы — Алексею Силычу Новикову-Прибою: моя мама дружила с его внучкой. Чай из этой кружки был особенный — настоящий океанский чай, со штормами и корабельными баталиями, с японским пленом и революцией 1905 года, с броненосцем «Орел», зарывавшимся в гору волны по рубку, чтобы снова не погибнуть, и снова и снова вскинуться в белых водяных потоках, стекавших с бушприта, обнажая якоря… Кружка и сейчас цела, хранится у родителей, но, опасаюсь, после диктата реализма, испытанного с той поры сполна, мне от качки ни чай, ни грог теперь уж не потрафят.
Между хазарами и крестоносцами
(про пространство)
Дефект масс при взрыве самой мощной из когда-либо созданных бомб на свете составил около 2,5 килограмм.
Грубо говоря, энергия, выделенная при том взрыве, эквивалентна энергии превращения в свет куска вещества весом с женскую гантель: те самые эйнштейновские эм-це-квардрат.
«Царь-бомба» была взорвана на высоте 4 км над полигоном «Сухой нос» на Новой Земле.
Бомбардировщик за время спуска бомбы на парашюте успел удалиться на 39 км, и был сброшен ударной волной с высоты 11 км в пике, из которого ему удалось выйти.
Некоторые части самолета оказались оплавлены, а на расстоянии 100 км световая вспышка могла нанести ожоги III степени.
Испытатели оказались на полигоне спустя два часа.
Воронка от взрыва такой бомбы превысит диаметр Садового кольца, а радиус тотальных разрушений покроет Париж со всеми его предместьями.
С точки зрения инженерии мощность термоядерного боезапаса мало чем ограничена.
Время взрыва составило 39 наносекунд.
«Царь-бомба» была разработана в окрестностях Сарова.
Первый монах в Саровской пустыни появился в 1663 году — спустя двенадцать веков после того, как в Иудейских горах, в Вади Кельт и Вади Текоа, появились первые христианские отшельники, заложив основы монашества.
Если от нынешнего момента отмотать двенадцать веков, мы окажемся в период, когда еще были хазары, но еще не появились крестоносцы.