Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Нельзя сказать, что, глядя на спящего гермафродита, уже тогда я это отчетливо понял — но ощущение подлинности образа, чья суть была в совмещении влечения и недоступности, возникло в тот момент точной рифмой.

После слов

(про главное)

Теперь пустыня в зрачках, ветер в бронхах.
Тысячелетья шлифуют мозга кору.
Волны мелют песок, он спекается в окнах.
Что ты, песок, мне покажешь? Мечту?
Мне она не нужна больше. Дым развалин
Глаза отслезились давно.
До марли туч стер меня мой Додыр.
Мне теперь легко, тяжело: высоко.
Сколько здесь ни люби, всё равно до смерти.
Выйти из дому, вселиться в песочницу жить.
Кошка за голубем двор пересекает, и дети —
не мои, не мои — дежурят в засаде с распятьем
                                                                 казнить.
На что Эвридика смотрела, не обернувшись? Какой
горизонт ее ослепил? Чью ладонь
сжимала в своей, чей голос родной
был отвергнут с усильем: «Не тронь, не тронь».

Сила кино

(про героев)

Я не то что не люблю Лос-Анджелес, я его остерегаюсь. Для меня он весь тонет в черно-белой затертости, в ливне царапин на старой пленке; его герои с неизбежностью оказываются преданы забвению в заброшенной вилле на бульваре Сансет, засыпанной гремящими под суховеем пожухшими пальмовыми листьями, где в бассейне, наполненном солнцем, плавает труп рассказчика и сценариста.

Но виноват больше всех Линч, и Малхолланд Драйв — едва ли не единственная улица во всем городе, где главное шоссе было построено в 1920-х, с короткими разгонными съездами — под стать слабосильным колымагам тех времен. Съезды эти вполне смертельны сейчас, в эпоху скоростей: основной поток несется так, что не успеваешь разогнаться со старта на такой короткой дистанции.

Весь LA именно что затерт, новострой в нем почти не заметен. Однажды я оказался на вечеринке в отеле, где в туалетах стояли рычажные бачки на цепном приводе, а тяжеленные, обитые листами меди двери едва открывались плечом, и чугунные кружевные лестницы вели в подвальный ад кастелянных. Вечеринку устраивало общество любителей фокстрота, и все вокруг были одеты и стрижены, как во времена Гэтсби, танцевали с яростной виртуозностью, и эффект машины времени был совершенным. Добавить к этому заброшенный дом моего прадеда, обгоревший, заросший клематисом и бугенвиллеей, и тогда LA уж наверняка навсегда отчалит в прошлое, забранный в стертые зеркала и тусклые латунные дуги арт-деко величественной Queen Mary.

О боге

(про литературу)

Алексей Герман, конечно, больше, чем русский Босх. Но в этой своей босховской ипостаси беспощадно ужасен и безысходен, и это очень важно, ибо Герман добывает своим искусством правду: формулирует то, что должно быть уничтожено яростным светом смысла. Не будет ночи — не будет рассвета.

Герман — это такой «прибор ночного видения», экзорцизма у него очень много, и это целительные трудные отношения с мирозданием, управляться с ними адски сложно для художника.

Гоголь, например, повержен был именно на этом поле битвы. Именно Гоголь в русской культуре полномерно мог бы сродниться со стезей Германа. Гоголь тоже куролесил с бесами под руку, он тоже вводил их в «кадр» — сажал в кресла и за стол, когда писал, притулившись за конторкой. Они же его и уделали, бедного. В отличие от Германа, который осилил эти полчища. И это внушает надежду примером.

XX век жив еще едва ли не в одной лишь России, и ему, XX веку, еще только предстоит капитулировать перед будущим, которое всё никак не настанет на какой-то там части суши, — вот что примерно говорит Герман своим анахронизмом, показывая безвременное условное средневековье, которое на самом деле есть внутренний и телесный мир эпохи, знакомой нам, говорящим по-русски, сызмала.

О строительстве

(про главное)

В юности летом хорошо читать на балконе. Видны только небо, окна, провода. Крыши опрятнее улиц. В ясную погоду кувыркаются и визжат ласточки, малыши внизу играют, гоняют карусель. Кроме курева, было у меня на балконе специальное развлечение. Оторвавшись от книги, я доставал старую меховую шапку и выщипывал с нее в воздух клочки шерсти. Они уплывали, опускались, поднимались, и тут ласточки начинали на них пикировать. Все и сразу. Когда промахивались, заходили снова в великолепном пируэте — такой высший пилотаж еще поискать надо. И кружились, и перевертывались через крыло. Подсобный материал для утепления гнезд никогда не бывает лишним.

Прибежище

(про пространство)

Лет двадцать тому назад я примерно раз в две недели или чаще катался из Сан-Франциско в Санта-Барбару Зачем? Да просто потому, что бешеной собаке семь верст не крюк. Мне всегда нравилась медитативная река длинной дороги. Раскаленное текучее стекло степного воздуха, пепельно-золотые тела выжженных холмов. И струящееся одиночество, промывающее тебя всего до кристального состояния. Вот это ощущение чистоты, вымытости сознания после семи-восьми часов езды с выключенной магнитолой — его, вероятно, можно достичь и с помощью каких-то буддистских техник созерцания, не сходя с места, но мне всегда было больше по душе чувствовать, как ниточка дороги тянется через горло. Так вот, однажды я сломался: решил срезать через горы и попал на тягун — многомильный подъем, на котором я и закипел. Остыв минут за двадцать, я не поехал дальше, а свернул на проселочную дорогу и отъехал прочь от трассы в направлении какого-то ранчо, светившегося в овраге еще в полутора или двух милях. Я выбрался на пригорок и там покурил, выпуская дым в рушащееся на меня, пылающее звездами небо. Не заметил, как заснул, а когда очнулся — солнце рассветное плавило горизонт в точности над заправкой Shell, выглядевшей отсюда особенно, не промышленно — она была похожа на портик. Колонны и плоский кров посреди степи были охвачены протуберанцами постепенно разогревающегося солнца. С тех пор почти любая заправка, устроенная наподобие портика, вызывает во мне теплые чувства эллинистического пристанища. Человек вообще состоит из случайностей.

Пугачев и бесы

(про литературу)

В «Капитанской дочке» Пугачев появляется во время бурана недаром: «Мутно небо, ночь мутна. / Мчатся бесы рой за роем…». К тому же без тулупа, в одном армяке. Как новорожденный бес: в рубашке.

Маркус Яковлевич Роткович

(про героев)

Было бы хорошей задачей для науки о перцепции — выяснить, почему человек так чувствителен к определенным сочетаниям цветных плоскостей большого масштаба. И начать следовало бы именно с того, что царит в парке Zion, штат Юта. На эту мысль меня впервые натолкнули гигантские полотнища Марка Ротко, которые я вспомнил во время пребывания в каньоне Virgin River: красноватые скалы и синее небо. В полотнах родоначальника абстрактного экспрессионизма и автора самой дорогой картины, когда-либо выставленной на торгах, как мне кажется, зафиксированы иероглифы ландшафта. Тут непочатый край для интерпретаций и опровержений, но вот это сочетание красноватых, насыщенных рудыми окислами железа скал Юты, крытых пронзительно-сапфировым небом, на котором после заката наливаются слезящиеся звезды, — оно накрепко для меня связано с цветовыми полями Ротко, который, без сомнения, работал с открытиями архетипов цветосочетаний, занимающих без остатка всё поле зрения человеческого глаза. Представляете полотно высотой в сотню метров и куполом ультрамарина над ним? В Юте я всё время вспоминал Ротко, как оказался в «Гараже» на его выставке, заставившей всерьез — посреди промозглой Москвы — задохнуться от ужаса и восхищения, совершенно непонятного и оттого еще более ранящего. Стало быть, Ротко, в определенном смысле, — писал пейзажи, доведенные до своей квинтэссенции, до предела восприятия.

6
{"b":"542215","o":1}