И Шурка, гремя колосниками, без передышки швырял вниз обжигающие душистые снопы.
— Берегись! — покрикивал он. — Береги — ись!
А сестрица Аннушка, семеня короткими ногами, подбирая и бережно вынося на вытянутых руках, словно ребенка, один — другой снопик, как всегда, уже пела — распевала:
— Воскресе — еньиие — бо — ожий день. Люди до — обрые в церковь иду — ут, а мы, гре — ешницы, — под ри — игу… Оттого, знать, и кара — ает господь бог, не дает на — ам сча — астья…
— Не от хорошей жизни в воскресенье под ригой молимся, — отозвалась с току мать, сильно, часто шаркая метлой. — В будничный‑то день ни у кого овина не выпросишь, сами молотят.
— Нет уж, сестри — ица Пелагея, прогне — евали, про — огне — евали мы бога, — заливалась Аннушка. — Царица небесная, ма — атушка, прости ты на — ас, грешны — их!
— И в церкви можно нагрешить, и под ригой доброе дело сделать. Бог любит труды, — весело басила Солина молодуха, таская снопы.
И вдруг озорно прихватила испуганно ахнувшую Аннушку и вместе со снопами поволокла в дверь.
— У — ух, перышко легонькое, шестипудовое! Или снопы таскай, или лоб крести, не тяни, смерть не люблю… Небось и с молотилом попадем в рай!
Марья Бубенец, глядя, как рвется и вопит Аннушка, стиснутая снопами, уплывает за порог, сама точно сноп, глядя на эту потеху, так и присела с хохотом на снопы.
— Ах, чтоб тебя! Баловница, не зря сто лет зовут тебя молодухой… уморила, батюшки! Расстилай ее заместо соломы на току, молоти по толстым грешным бокам! Ай, право, в рай попадем!
Со смехом, разговорами, шутками работа спорилась у баб почище, чем у мужиков.
Когда Шурка, чумазый от копоти, спрыгнул, умаявшись, с колосников и проехался на спине по скользкой соломе до порога, он увидел, что первый посад был готов. От риги через навес и дальше по открытому току до конца его двумя тугими рядами, как соломенные маты, лежали снопы, комлями врозь. Поскидав обогнушки, перевязав платки пониже, на глаза, чтобы меньше порошило, бабы по — мужицки засучивали рукава кофт и брались за молотила. Они стояли парами, мать с Солиной молодухой, сестрица Аннушка с Марьей Бубенец, лицом друг к дружке, точно собираясь плясать кадриль. Преображенные лица их были торжественно — веселы.
— Господи благослови… побольше хлебца намолотить, сытыми быть, — со сдержанным оживлением и верой сказала мать, крестясь.
Подняла над головой цеп и с силой кинула его вниз, на ближний сноп. Сноп ожил, пошевелился, и вылетевшая из колосьев рожь с сухим чоканьем ударила баб по сапогам и далеко отскочила, рассыпалась по гладкому звонкому току.
— Встань, сноп, как поп! Со снопа по пуду — вот и жива буду! — подхватила громко Солина молодуха, взмахивая молотилом.
— Сытой быть, брагу варить! — весело отозвалась в свою очередь Марья Бубенец, ловко вступая своим цепом в дружный перестук. — И — э–эх, браги напиться, с милым повеселиться!
— Пирогов напечь, ребят накормить, — приговаривала мать, низко кланяясь, точно молясь, чаще и чаще ударяя цепом…
— Богу све — ечку поставить! — набожно пропела сестрица Аннушка, последней, в лад, принимаясь за молотьбу.
И четыре молотила вперегонку, не мешая одно другому, заговорили громкой согласной скороговоркой:
«Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!.. Цеп до не — ба… мно — го хле — ба!..».
Шурка торопливо утерся, размазал по щекам сажу и пот, взялся за батькино длинное тяжелое молотило. На крепкой палке, отполированной до блеска тятькиными ладонями, грузно висел на сыромятном потемневшем ремне толстый дубовый кругляш, что полено. Пробуя, Шурка взмахнул цепом, и дубовое полено описало в воздухе низкую дугу, чуть не задев хозяина по затылку.
Шурке стало понятно и страшно, что он не справится. Не хватит у него силы и уменья в лад с другими поднять отцово молотило, когда четвертый, сестрицы Аннушки, цеп оторвется от обмолачиваемого снопа, а материн, первый, повиснет в воздухе, не сумеет он, Шурка, в это единственное мгновение изо всей мочи кинуть на пляшущий сноп пятый, свой, цеп и тут же убрать его и потом снова изловчиться и ударить.
Прошлый год Шурка научился с грехом пополам молотить в три цепа легким, самим им сделанным, маленьким березовым молотильцем. Чтобы работать в пять цепов, надо беспременно быть искусным мастаком. Труднее этого была, как слышал Шурка, лишь молотьба в шесть цепов, самый что ни на есть верх молотильного мастерства, которым владели даже не каждый мужик и баба, потому что в шесть цепов не так часто молотили — рук не хватало. И вот сейчас ему предстояло одним взмахом взлететь почти на вершину мужицкого труда, стать рядом с матерью, да еще с большим, не по росту, молотилом. Он каялся, жалел, что не взял из дому, с чердака, легкое свое молотильце, позадорился, хвастун, расхрабрился, кажись, рановато назвал себя всамделишным хозяином — мужиком. Это тебе не пещера разбойников, не игра понарошку в Антона Кречета и Стеньку Разина, не вычитанные из книг и услышанные от Григория Евгеньевича истории, где все делается быстро и счастливо, не десять жизней, которыми он умел жить, а всего — навсего одна жизнь, самая обыкновенная: молотить в пять молотил.
Из‑за Волги поднялось большое рыжее солнце. Загорелся белый мороз на отаве, на скирдах, ометах и изгородях. Громко, безумолчно разговаривали цепы на току. Мать и Солина молодуха смело наступали по соломенному живому посаду, а Марья Бубенец и Аннушка пятились, отступали, и все четыре речистых цепа, казалось, без всяких усилий молотильщиц, сами по себе взлетали и падали и опять взлетали, как галки.
И так стыдно и обидно было Шурке, что еще маловат он, кишка тонка тягаться со взрослыми, и так мучительно — сладко хотелось быть по — настоящему мужиком, что он, робея, ни на кого не глядя, с независимым видом решительно подошел к посаду, с краю. Улучив то самое единственное мгновение, которого он боялся, Шурка поднял и со всего духу шлепнул тяжелое неловкое молотило на сноп.
Не успел отдернуть в сторону дубовый кругляш, как материн проворный цеп упал на это разнесчастное полено. Пока Шурка вырывал свое молотило, остальные цепы перепутались, веселая складная скороговорка оборвалась.
Бабы мельком вскинулись, взглянули из‑под низко опущенных платков на Шурку, поправились и ничего не сказали.
Он выждал, ударил еще, вовремя убрал со снопа цеп, но непослушное полено, болтаясь на ремне, задело в воздухе чью‑то деревяшку, и все сызнова перемешалось, хуже прежнего. Бабы, не стерпев, громко, справедливо заворчали.
— Не мешай! — крикнула мать, отталкивая Шурку.
И снова как ни в чем не бывало приговаривали наперебой цепы, чаще и ладнее прежнего, подпрыгивали, ворочались на току растрепанные снопы, отрадно брызгало зерно, а он, Шурка, хозяин, сгорая от стыда, топтался около посада и не знал, что ему делать с батькиным молотилом. Вернее всего, надо бежать домой, взять свое, по силам, а отцово оставить до поры до времени. Но идти не хотелось, далеко: пока ходишь, как раз эти ловкачки бабы измолотят все снопы и Шурке ничего не останется.
Солина молодуха, играя цепом, покосилась на Шурку и пожалела его по — своему:
— Экий парнище, жених… а молотить не умеет!
— Я умею, — насупясь, ответил Шурка. — Молотило великовато… тятькино.
— Сам просил, — жестоко сказала мать.
— А — а, вот оно что! — одобрительно прогудела молодуха и утешила: — Подрастешь, станешь тятькой — в самый аккурат будет тебе это молотило.
— Да оно неловкое какое‑то… Я умею молотить, — не сдавался Шурка. — Это молотило не умеет, — выпалил он, не зная, как еще оправдаться.
Бабы засмеялись и так часто и сильно ударили цепами, что и цепы засмеялись, и это было всего обиднее.
— Да отыщи ты ему, Пелагея, какое ни на есть старенькое, легонькое, завалящее! — крикнула Марья с жалостью. — Эвон как мается, дьяволенок, тошно смотреть, ай, право!
И тут произошло то, чего он не мог ожидать: мать оставила на минуту работу, молча прошла под навес и возвратилась с Шуркиным прошлогодним молотильцем. Когда она успела его припасти и зачем, бог ее знает. Шурка заплясал, как сноп на току.