И они отвечали ему дружным, нарастающим рокотом. Гул шел по всей улице. Даже братья Фомичевы, дядя Максим и дядя Павел, оглядываясь друг на друга, торопливо кричали, поддакивая:
— Знамо! Ничья земля, божья… Торговать землей — грех! Бог‑то накажет, отнимет землю!
А пастух, успокаиваясь, подбирал трубу, свертывал кнут, надевал его опять через голову и плечо на грудь. Он собирался проведать коров на выгоне, скоро полдень, бабы придут доить, заругаются, что скотина без призора.
— Ну и кончен разговор, — заключал свои речи и громы Сморчок, — дать земли всем поровну, по едокам. Трудись семьей, работниц и работников нанимать — ни — ни! Запрещено… И генерала наделим нашего, вояку хромого, купца там, мастерового питерщика, коли бобыль, — всех, кто желает ее обрабатывать, матушку, кормиться около нее. И чтобы по совести было, не обидно: сколько у тя ртов, стоко и получай, ты такой же человек, как я, имеешь одинаковое право на землю. Токо, чур, травка — муравка, уговор… сам паши, сей, жни, молоти… сам и хлебушко свой кушай на здоровье, хоть ты генерал — разгенерал, царь — живи, трудись, радуйся! А еще лучше, ребятушки, мужики, ежели сообща…
Хохот мужиков останавливал Евсея.
— Что? Соврал? — спрашивал он, конфузясь. — Где набрехал? Ну!
— Самую малость, Евсей Борисыч, так, пустяки, — уважительно отвечали мужики, посмеиваясь. — Генералишку нашему — дулю под нос! Горсти волжского песку не дадим. Хватит, попользовался, догони его вдогонку!.. Теперича мы будем хозяевами… Хо — хо — хо — о! Только бы отобрать у них, сволочей, земельку, а поделить мы сумеем, не беспокойся, Евсей Борисыч.
Колькин отец несогласно качал заячьей шапкой — ушанкой, торопливо лез в чужой кисет, таинственно — ласково, с сожалением, поглядывая на соседей.
— Говорю вам, не с того конца беретесь за дело, — бормотал он свое, постоянное, непонятное, и светлое лицо его меркло, становилось грустным, морщилось.
Определенно он не успел открыть народу всей своей тайны, поведать о самом главном, дорогом, что узнал на окопах, и потому, наверное, огорчался. Сейчас ему уже некогда было сидеть на бревнах, растолковывать все мужикам. Он скажет им в другой раз, обязательно. Только бы не прозевать Шурке, послушать, узнать эту необыкновенную тайну пастуха Сморчка…
Глава VIII
УЧИТЕЛЬ, ЕГО ТВОРЕНИЯ И ЧТО ИЗ НИХ ВЫШЛО
Григорий Евгеньевич открыл в недостроенной казенке Устина Быкова народную библиотеку. Никто его об этом не просил, он сам придумал и, как бог (вот уж действительно бог и есть!), сотворил все в какую‑нибудь неделю. В казенке отодрали доски, которыми были забиты двери и отверстия окон. Вставили в проемы дубовые подоконники и рамы, крашенные белилами, с целехонькими пыльными стеклами. Откуда они взялись у Быкова, подоконники и рамы, не узнаешь, наверное, лежали на чердаке готовые, не иначе. Марфа — работница вымыла, протерла стекла насухо, до радужной игры, и — наше вам почтение! — изба, став зрячей, принялась глазасто таращиться на шоссейку четырьмя большими окошками, будто она это делала всегда. Пришлые, из‑за леса, из села Фроловского, ловкач — печник с подмастером в два дня сложили фасонистую, как в школе, печь с чугунной дверцей, медными отдушинами для тепла, плотной задвижкой под самым потолком, с губастой меловой трубой на крыше. Дом задышал, захлопал дверью в тесовом крыльце и просторных сенях, загорелся по вечерам окнами — пожарами, заговорил протяжно, добрым, с хрипотцой баском знакомое «нуте — с» и зажил такой деятельной жизнью, какой не знала в селе ни одна другая изба.
Этим вторым хоромам Быкова определенно не хватало резных наличников, под стать окнам, железного петуха на трубе. И светелка была заколочена по — прежнему горбылями. Зато саженный флаг на коньке крыши, немного выцветший на солнце и потрепанный ветрами за весну, но все еще хоть куда, розовато — огневой, тугой, как бабий фартук, теперь развевался не зря. Видно за версту, что это не заколоченная, недостроенная казенка, не вовремя задуманная предприимчивым Олеговым отцом перед войной (он, говорят, хотел и в лавке у себя барыши огребать, и в казенке, сидельцем, получать жалованье, да, на его грех, водку запретили); нет, теперь это не сруб, что попусту гниет под дождем, не торговое заведение и не жилой частный дом, а помещение общественное — библиотека. Поди догадайся, кто ее выдумал, находится же она под гостеприимной крышей Устина Павлыча.
— Это надо понимать, знай наших! — посмеивались в селе.
Пашкин отец, Таракан — большой в Крутове, прослышав новость, вызвался бесплатно сладить из лишнего школьного теса настоящий книжный шкаф с передвижными полками (это еще что такое?), лучше покупного, не зря он столярничал в Питере, на Фонтанке, хоть и не краснодеревщик, а все умеет, здорово живешь. Он обещал заодно сколотить пару скамей, стол и еще там чего из обстановки.
— Нате вам, не одни лавочники нонче сознательные граждане! — говорил, трещал он.
Пока все это кипело и делалось, учитель, радостно — растревоженный, непоседливый, не хуже пастуха Сморчка, и с такими же постоянно светлыми глазами, успел сбегать не раз в уезд и съездить в губернию. Из уезда он на себе перетаскал и на попутных подводах переправил порядочные кипы книг, стянутые натуго веревками. И со станции скоро привезли на хромом Аладьином мерине, в телеге два больших ящика, мало что заколоченных, еще обитых по бокам железками — для сохранности, чтобы ничего не пропало. Григорий Евгеньевич уделил часть из своих сокровищ в тисненных золотом переплетах, приволок из квартиры, не пожалел, и Татьяна Петровна позволила — смотрите, что делается на свете. Вот вам всамделишная, какой не видывали, библиотека, целый ворох книг, даже, пожалуй, в новый шкафище не влезут, не хватит передвижных, не совсем понятных полок. И все это немыслимое, невозможное богатство — для мамок, батек, для девок, подростков — парней, берите, пожалуйста, сколько и чего хотите, на здоровье читайте!
Над крыльцом прибили крашеную доску — вывеску. Фанера от старого ящика, не то из‑под конфет, не то пряников, красная, буквы синие, как бы печатные, рисовал сам Григорий Евгеньевич. Но и без вывески мужики и бабы давно все знали, однако отнеслись к затее учителя как‑то странно безучастно. Прямо удивительно и непонятно: не обрадовались, не побежали поскорей к глазастой второй избе Быкова за книгами, не стали, толкаясь, шумя, в очередь около соснового, чуть ли не в половину стены шкафа, набитого сокровищами, не ждали нетерпеливо, когда откроют дверцы и станут выдавать книжки. Зато ребятня сельская и из соседних деревень, можно сказать, вся школа, — обрадовалась за всех: и за взрослых и за себя. Конечно, и за себя, а то как же!
Хоть библиотека для больших, но не расхватают же они, матери и отцы, всех книжек, может, и им, ребятам, чего достанется. Непременно! Останется и достанется! Особенно тем, кто одолел давным — давно прорву книг, всю школьную библиотеку, и перечитывает от скуки, по привычке который раз одних и тех же понравившихся знакомцев в рваных, замусоленных обложках. Правда, таким любителям, мученикам, перепадало нечто и из учительского, со стеклом шкафа из красного дерева, что стоит в школьной квартире, как в раю. Но надобно было стать ангелом, спасти не одну грешную душу, позабывшую сделать уроки дома, самому отличиться по письму или арифметике, по чтению, чтобы попасть туда, в этот рай. И все равно там выдавали книжки без твоего выбора, не то, что хотелось, на что давно нацелился через стекло острый, всевидящий глаз, а что вздумается Григорию Евгеньевичу. А ему всегда почему‑то вздумывалось давать не самую толстую, с заманчивым прозванием на корешке «Собрание сочинений», нет, непременно что‑нибудь тонюсенькое — претонюсенькое, как на смех, одни корки и заглавие. Вот теперь‑то ребята попользуются кое — чем настоящим, о чем тоскует давно душа. Ведь не грех и в тятькину — мамкину книжку заглянуть, присоветовав взять в библиотеке кирпичища поувесистее, чтобы надольше хватило читать.