Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Я счастлива, любимый мой… О, видит небо, мне ничего больше не надо!

Шурка круто поворачивался спиной к Насте Королевне.

Она говорит так, будто на самом деле счастлива и ей ничего больше не надо! Ну прямо как Марфа, работница у Быковых. Не хватает, чтобы она еще простила Гордея и Мишу Императора, как прощают злодеев в благополучном конце выпусков счастливые, здоровые, разбогатевшие люди. Чего доброго, она, пожалуй, так и сделает.

— Пойду домой, мамка, наверное, ругается… ужинать пора, — торопливо спохватывался Шурка и тушил лампадку.

— Рано, рано, почитай маленечко!.. Еще корову мать не подоила… и на стол не собрала… я знаю! — умоляла жалко Настя.

Шурка ощупью пробирался впотьмах к порогу. Насте оставалось вздыхать и спрашивать:

— Завтра придешь, Шура?

— Не знаю… — сердито отвечал он, хотя знал, что не придет. Ему было стыдно, что он обманывает Настю Королевну, как обманывают ее книжки Миши Императора вслед за их хозяином.

Глава XXVI

НЕУЛОВИМЫЙ СВЕТ

В то время как Шурка горько свыкался с толстым серым пакетом, спрятанным за пустую сахарницу, и из жалости к матери притворялся, будто верит, что отец жив, страдал в гордом мальчишеском одиночестве, которое внезапно обрушилось на его безвинную несчастливую голову, терся по привычке возле взрослых в путешествовал по чужим избам, в то время как он разыскивал Праведную книгу и, не находя, утешал себя и Настю Королевну подвернувшимся наследством Миши Императора, открывая его сладкий обман, незаметно прошло короткое бабье лето.

Засухо выкопали картошку, свалили ее в подполье, желтую и розовую, душистую, как яблоки. Мать отмолотилась у соседок, за одно утро измяла на деревянной трехзубой мялке лен, перенесла и спрятала на чердак оправленные, серебряные повесьма, длинные, немножко еще колючие, — трепать волокно начисто полагалось позднее, управившись с неотложными делами. За Гремцом, в капустнике, давно ожидали хозяек белые сахарные кочни. Весело было рубить их старым, зазубренным топоришком под самый хрусткий корень, чтобы крупнее, нажористее выходили для Шурки и Ванятки лакомые кочерыжки.

В огороде бережно собрали бесценный лук, выдрали свеклу, морковь, редьку до последнего мышиного хвостика, потому что гряд было наперечет, уродилось всего в обрез, и все мамки постоянно тряслись над каждой луковицей и морковиной. «Год велик, — говорили они, — поди‑ка припаси хоть по луковке на день — какую прорвищу надо добра, а где его взять?» Лишь рябина радовала глаз, красные, тяжелые кисти ее свисали без числа из‑за тына. Но и рябину берегли, не позволяли много баловаться. Вот промочит ягоду ненастье, прохватит мороз до семечка, и выйдет даровое угощение на зиму: хоть чай пей с рябиной вместо ландрина, хоть пироги пеки, как с изюмом.

Все боялись близких дождей, холода и бездорожья, торопились поскорей управиться по хозяйству. Ездили на мельницу, запасались дровами, пораньше вставляли в окна вторые рамы, у кого они имелись, затыкали дыры и щели, загодя обкладывая избы свежей соломой для тепла. В какую‑нибудь неделю село преобразилось, все дома стали казаться издали новыми, только что срубленными из сосновых и еловых отесанных бревен. Что ни изба — то новоселье. И только крыши не поддавались колдунам плотникам, по — старому чернели и серели драными шапками. От соломенно — золотых завалин будто посветлело на улице, а в избах, напротив, потемнело. Забитые наполовину омяльем окошки мало пропускали света.

Не раз с вечера надвигались из‑за Глинников сумрачные тучи, и дождь принимался осторожно, настойчиво постукивать в окна. Утром нельзя было идти в школу в одной рубашке, по загорбку лупило изрядно. Приходилось напяливать старую куртку с короткими рукавами, а башмаки для сохранности прятать в сумку.

Невеселое это было занятие — топать босиком по мокрой, скользкой тропе, по мутным, рябым от ветра лужам. Не побежишь, не помчишься, как всегда, того и гляди растянешься в грязи во всю длину и ширину драгоценных праздничных штанов.

Как туча, лиловела в туманном поле, на взгорье, поднятая зябь. Топорщилось по межникам и концам загонов бурое жнивье, палками торчал обитый репейник. Одна озимь, раскустившись, зеленела себе неоглядной, матовой под дождем луговиной, да по низинам и ямам, в воде, росли синими елочками хвощи и поднималась колючей гривой осока.

Перейдя по холодным, липким от тины камням Гремец, поднявшись в песчаную гору к церкви, Шурка обувался у поповой бани. Косой частый дождь не переставал. На лужах беспрестанно вздувались и лопались пузыри — известный признак долгого ненастья. Но за Волгой, у самой кромки темного леса, сквозь мглу дождя вроде как бледнела сиреневая даль. Шурка с надеждой взирал на этот слабый просвет в тучах.

Октябрь на дворе, как не косить дождю, не прыгать пузырям. Но ведь бывает же — смилостивится ветер, понатужится, прибавит силы, оторвет от земли сырой туман, раздует его, разнесет куда‑то, потом покидает за край неба тучи, и ненадолго станет над мокрым, прозябшим миром теплое солнце. Может, и нынче выдастся такой денек.

И верно, после уроков, в заполдни, разгуливалась погода. Просыхала тропинка в волжском поле. Можно было лететь домой, не чувствуя ног, заскочить на минуту в избу, быстренько переодеться во что‑нибудь порванистее, чтобы мамка не заругалась, схватить из суднавки каравашек, отломить от него добрую кисло — сладкую половинку и бежать в лес на часок, на полчасика, хоть на Голубинку, — поглядеть, что там делается.

Лес раскрылся, стоял голый, в завороженной тишине, увязнув выше корней в палую листву. Словно его вырубили и пней не оставили, — так был редок и печален этот лес в глухую осеннюю пору. Давно потухли костры и пожары калины, осин и черемух. Пропало сусальное золото берез. Белые стволы светились тускло, обмытые дождем и осиянные низким солнцем, а сучья чернели у берез, как обугленные. И мало же виднелось этих черных сучьев, и какие же они казались тонкие, никлые! Непонятно, как они держали целое лето густую зелень, шумели, прятали грибников от зноя и гроз, как под крышу. Еще грустнее был осинник. Он голубел, совсем гладкий, жидкий — колья да жерди, вбитые в землю. От чащи ольшаника остались одни прутики. Не звенели под ногами медные новенькие пятаки, копейки н грошики, не валялись на земле круглые зеркальца, в которых недавно отражался осиновый пожар, чистое небо, горячее солнце и еще невесть что. Опавшие листья пожухли, свернулись трубочками, потемнели, вода проступала на каждом шагу.

И только ели да сосны выглядели еще гуще, еще зеленее и синее, хотя и с них в ветреные дни сыпалась неслышно мертвая хвоя. Нет — нет да и падали с сосен, пугая резким стуком, коричневые раскрытые шишки. Что за беда! — на бронзовых ветвях сквозь длинные мягкие иглы уже проглядывали другие, литые, в пупырышках, а на самых концах веток, как на пальцах, красовались изумрудами крошечные молодые шишечки.

В березняке и осиннике, на буграх, где посуше, изредка попадались старые серые и красные грибы, с тусклыми, полными влаги, шляпками. Под елями и соснами, в хвое еще бодрились не боявшиеся холода и ненастья рыжики, а во мху грелись масляки и горькие козлята. По опушкам, в траве росли похожие на поганки луговые опята, которых никто не брал.

Иногда Шурка не успевал войти в Заполе, как погода менялась. Небо затягивалось дымной пеленой, сыпался мелкий назойливый дождь, отовсюду полз хмурый сумрак, и в лесу становилось еще тоскливее. Потемнев, деревья замирали, низко, покорно опустив голые редкие ветви. С каждого сучка капало, и обязательно за шиворот. Приходилось спасаться под сосны и ели. Но там, запутавшись в иголках, висела такая синяя холодная тьма, что Шурка поскорей выбирался на поляну и вдруг замечал, что по лесу разливается неуловимый свет, опять белеют березы, голубеют осины, заметны крупные капли воды, повисшие на сучках. И вот уже весь осенний раскрытый лес похорошел, осветился солнцем, точно улыбнулся кому‑то. Вспыхнули, залетали в воздухе дождинки радужными мошками, теплый, душистый пар поднялся от земли.

136
{"b":"263474","o":1}