Но лучше всего, приятнее, когда вырастает в классе, вот как сейчас, не одна березка, а целая роща. Григорий Евгеньевич, посмеиваясь, прохаживается в этой роще, между партами, будто ищет грибы. Солнце, заглянув в окно, золотит ребячьи головы, и Катька Растрепа становится похожа на подосиновик, а Яшка Петух — вылитый черноголовый боровик.
— Очень хорошо, — сказал учитель, нагулявшись досыта по березовой роще. — Опустите руки.
Он, по обыкновению, остановился у стола и задумчиво посмотрел в окно. Шурка невольно сделал то же самое.
В палисаде, который окружал школу, еще цвели георгины, их махровые шапки, надетые набекрень, были повернуты на полдень и горели темным огнем. Но кусты черемухи поредели, из вороха румяных листьев торчали, словно нарочно воткнутые, голые прутики. И на дороге, что шла от барской усадьбы мимо школы, глубокие колеи были полны мутной осенней воды.
Шурка почему‑то представил себе вот такие же, затопленные после грозы, колеи лесной дороги, когда он с отцом в последний раз ходил по грибы. Он явственно увидел сапоги отца с приставшей хвоей на голенищах и кривыми, сбитыми каблуками; сапоги, полные воды, играли гармошкой. Тут же Шурка вспомнил, как отец, попрощавшись на станции, торопливо бежал к вагону, и холщовый мешок с сухарями прыгал у него за спиной.
Сердце у Шурки защемило.
Зачем торопился тогда, на станции, отец, ведь ему не хотелось ехать на войну? И почему от него вот уже четвертый месяц нет весточки с фронта? И как же так получается, что германцам до сих пор не набили морду, ведь мужики обещали это живо устроить? Вон Кузьма Крючков, молодец, один по двенадцать немцев насаживает на пику, — об этом рассказывают даже папиросные коробки, — а тут сколько народа ушло на войну, а толку никакого.
Прошлый год, великим постом, Устин Павлыч Быков вывесил над светелкой заколоченной казенки на высоком шесте флаг, и все узнали, что русские взяли крепость Перемышль. Это была настоящая победа, так все уверяли, поп в церкви служил молебен и говорил проповедь, а в школе всем классом рисовали замечательные картинки, первый раз красками. Тогда же Шурка с Яшкой придумали новую игру — «взятие крепости «Перемышль». Крепость сделали из снежных глыб на школьном дворе. Облили стены и бойницы водой, заморозили, и крепость вышла первого сорта, точно каменная. Хорошо было засыпать ее снежками, как снарядами. А еще лучше, с криком «ура» кинувшись на приступ, брать в плен ее защитников. Когда обороняли крепость Олег с Тихонями, дело доходило до настоящей рукопашной схватки — с царапинами, синяками, разбитыми носами, так что Григорий Евгеньевич, рассердившись, всех наказывал, оставлял после уроков, а потом прощал, сам играл с ребятами, кидался снежками, и ребята не могли его одолеть.
Вскоре началась оттепель, и, к великому огорчению, крепость развалилась, но бело — сине — красный флаг над казенкой по — прежнему парусил и хлопал на ветру. Приятно было, возвращаясь из школы, смотреть на флаг. Он развевался над селом, напоминая, что Перемышль наш, война скоро закончится и отец вернется домой.
И вдруг весной Устин Павлыч снял флаг, и долго никто из ребят не знал, что это означает. Но однажды Олег признался, будто отец его вычитал из газетки, что немцы и австрияки взяли Перемышль обратно. Яшка и Шурка вгорячах избили Двухголового за вранье, но, как потом выяснилось, зазря: наши действительно отступили и сдали крепость.
Появились беженцы, шепотом рассказывали, как шибко прет германец в Россию, удержу нет, и чем все это кончится — один господь бог знает. Не стало сахара, куда‑то подевались пряники и ландрин, крендели, селедки. Устин Павлыч торговал в своей лавке одним дегтем. На другой год убили на войне Барабанова и зятя глухого Антипа. Пропал без вести Саша Пупа. С Карпат прибежал Ефим Солин, муж плясуньи — молодухи, и спрятался в подполье. За ним живо нагрянули стражники, увезли в город. Взяли в солдаты Мишу Императора. Жена его с горя заболела тяжко, не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Бабы жалели ее и шушукались, что, знать, плохи дела на позиции, коли понадобился гнилой питерщик.
Нынче летом дела на фронте вроде как стали поправляться. Прошел слух про большое наступление, наши забрали в плен тьму — тьмущую австрияков, захватили целые горы пушек и ружей. Но Устин Павлыч так и не вывесил над казенкой флага. Скоро про победу замолчали, словно наступления никакого и не было. А тут еще отец перестал писать, и получилось совсем плохо.
И то, самое страшное и непоправимое, о чем Шурка иногда думал и не смел сказать вслух, что постоянно читал он в тревожно — печальных глазах матери, сейчас опять пришло ему в голову… Нет, нет, этого не могло быть и никогда не будет! Вернулся же с войны Ваня Дух, правда, без руки, но все‑таки вернулся.
Шурка вздохнул, отвел взгляд от лужи. За дорогой на солнце зеленела луговина, светлые паутинки летали над ней, как стрекозы. А дальше лежали длинные синие тени от сосен. Каждая сосна точно двойняшка: одна росла в небо, каждой иголочкой жила и сияла, а другая, переломленная, упала и, как мертвая, тенью вытянулась по луговине. И эта вторая сосна, лежавшая на траве, в точности была как первая, только больше и темнее, иголки ее не мерцали зелеными огоньками, ветви не шевелились. Словно человек лежал на земле, раскинув руки.
Поспешно повернул Шурка голову и стал смотреть на Волгу.
Из окна школы она казалась узкой, будто ручей, ее можно было перешагнуть. Вода была от солнца белая, как молоко. Совсем рядом, на том берегу, разрумянились осины, раззолотились березы, липы. Осины и березы подступали к самым гуменникам, сараям и скирдам. Над чьим‑то овином заманчиво курился легкий дымок.
Шурка повел носом, ему почудилось, что в классе запахло ржаной соломой и печеной картошкой. Нынче вечером он будет помогать матери топить печь в риге и нанюхается, напробуется всего вдосталь. А утром — молотьба. Вот это воскресенье, настоящий праздник!
Он встрепенулся, повеселел.
И давно было пора, — Григорий Евгеньевич разбирал на столе тетрадки.
Глава II
ТАЙНА ШУРКИНОЙ ТЕТРАДИ
— Нуте — с, ребятки, — сказал Григорий Евгеньевич, ласково щурясь, — займемся вашими первыми сочинениями на свободную тему.
Все зашептались, завертели головами, иные торопливо застучали крышками парт, усаживаясь поудобнее. Словно ветерок пробежал по классу. Так бывает перед грозой. Но ветерок набегает и утром, перед восходом солнца, обещая погожий день, хороший клёв на Волге и всякие удачи… Что же их ждет сейчас?
Вчера всем классом писали сочинения. Не по картинке и не по прочитанному рассказу, а каждый что хотел. Это было здорово интересно, урока не хватило, некоторые ребята дописывали после звонка, на перемене. И никто не подглядывал в чужие тетрадки, ни о чем не спрашивал, потому что это было бесполезно — каждый писал свое. Все перемазались ужас как чернилами, ходили потом, словно индейцы, с фиолетовыми воинственными знаками на щеках, лбах и носах. Катьку Растрепу угораздило даже испачкать чернилами язык. Про руки и говорить нечего — и сегодня не у всех отмылись.
Кто написал всех лучше и о чем?
Тридцать пар глаз сверлили стол учителя.
Григорий Евгеньевич, по обыкновению, невозмутимо спокойный и немножко таинственный, раскладывал, как кудесник, на своём столе тетради на три неравные кучки: большую, поменьше и совсем маленькую. Каждый старался заметить свою тетрадку, в какую стопку она попадет. Наверное, как всегда: большая куча — плохо, средняя — так себе, а самая крохотная — хорошо, может быть — очень хорошо. Но высмотреть свою тетрадку было почти невозможно: все они одинаковые, в синих обложках, надписи не разберешь издалека.
Интерес был так велик, что даже сосед Шурки по парте, известный баловник и лентяй Павел Тараканов, или — попросту — Пашка Таракан, бросил долбить ножом скамью и просиял от радости.
— А я разрисовал вчера сочинение. Ей — богу! — с восторгом сказал он. — Пять картинок придумал. Похвалит меня Нуте?