Все ребята оценили поведение Яшки по достоинству. Этакий молодчина Петух! Не желает, чтобы ему делали послабление.
Шурка исполнил требование друга самым старательным образом, Яшка поскакал искать деревяшку в траве.
Ребята, поджидая, сгрудились у сарая. Тут им послышались шорохи и сопение. Наверное, какой‑нибудь гуляка храпел и ворочался на соломе. Не Саша ли это Пупа? А может, пастух Сморчок — что‑то его не видать весь вечер?
Дверь в сарай была приоткрыта, они заглянули в щелку.
В полумраке, прямо перед входом, с перекладины свисала веревка, а на ней качался, дергаясь ногами, Косоуров. Он странно набычился, прижав подбородок к груди, вытаращил глаза и хрипел, шевеля огромным, как коровьим, черным высунутым языком.
— А — а–а! — дико закричали ребята и шарахнулись от сарая к мосту.
Они бежали, оглядывались и пуще прибавляли ходу и крику. Мужики на луговине встревоженно повернули к ним бороды.
— Какой там вас домовой напугал?
Шурка с разбегу ткнулся в колени дяди Роди.
— Косоуров… в сарае… на веревке висит!
Горев чуть слышно свистнул, вскакивая.
— Вот тебе и праздничек!
Мужики бросились на гумно.
Ребята не посмели вернуться к сараю, остались на лужайке, дрожа и перешептываясь.
— Неужто вправду удавился? — спрашивал Яшка. — Я ничего не видел… «куру» потерял. Что же вы не позвали меня к сараю, как смотрели?
— Да — а… он язык высунул… точно дразнится.
— А глазами так и ворочает, пра — а!
— Удавленник‑то?
— Эге. И ногами дрыгался.
— Значит, живой? — допытывался Яшка.
— Не знаю, — сказал Шурка, поеживаясь. — Хрипел шибко.
— Стой! Несут!
От сарая медленно шли прямиком по гумну, приминая траву, мужики. Дядя Родя, Никита Аладьин, Устин Павлыч и еще кто‑то несли на руках Косоурова, ногами вперед, как покойника. Остальные, теснясь, помогали.
Ребята побежали навстречу. Теперь им не страшно было, а только жалко Косоурова и любопытно. Седая взлохмаченная голова кабатчика свисала вниз и качалась, словно он сожалел о случившемся, раскаивался. На темном бородатом лице был приметен один разинутый рот, как яма.
А в казенке весело, не зная ничего, гремела кадриль, и даже здесь, на гумне, слышно было, как топали, ухали и свистели парни. На шоссейке смеялись и кричали бабы, должно быть идя на беседу. Кто‑то пел на завалинке во все пьяное непослушное горло:
Э — эх, да ты не сто — ой…
На го… го — ре кру…то — ой!
Мужики несли Косоурова осторожно, тихо переговариваясь:
— Ровнее голову‑то держите.
— Счастье его, по подбородку веревка захлестнулась.
— Водки ему дать — пройдет.
— В больницу надо, верней.
— Дурачок, на какое решился… Ах ты дурачок! — приговаривал Устин Павлыч, высоко, обеими руками держа ногу удавленника и будто рассматривая заплаты на голенище сапога.
— В палисад… Лошадь! Живо! — негромко, властно командовал Афанасий Горев.
Сбегался народ от казенки, заглядывал на ходу на удавленника, притихал, шептался. Многие почему‑то крестились.
Когда переходили шоссейку, появилась Косоуриха. Она как была в праздничном платье, так и грохнулась на камни, забилась, заголосила, подметая подолом пыль на дороге. Бабы подняли Косоуриху, уговаривая и плача вместе с ней, повели к дому, в палисад, куда мужики внесли и положили под черемуху Косоурова. Он не открывал глаз, не шевелился, только хрипел, слабо ворочая высунутым языком. Мужики выкатили из‑под навеса дроги, на ощупь мазали дегтем колеса. Все суетились в сумерках, толкались, мешая друг другу. Ребята лезли везде смотреть, попадали взрослым под ноги, их сердито гнали прочь. Но разве можно было уйти?
— Родимый мой, незадашливый, да почто же ты? А я лясы точу, знать не знаю… Ой, смертушка моя! — причитала Косоуриха, бегом вынося из сеней хомут, сбрую, таща волоком зачем‑то стеганое одеяло, подушки. Свалила все в кучу посреди палисада, подскочила к мужу и взвизгнула, затрясла кулаками: — Харя пьяная, бесстыжая, что наделал!.. Ой, бить тебя некому, беспутный, нечистый дух!
Устин Павлыч, сбегав домой, принес графин с брагой. Он присел на корточки около Косоурова и ласково, настойчиво уговаривал отведать.
— Один глоточек… У — ух, крепкая, голубок, бражка, с изюмом! Как рукой снимет… Мы с тобой еще ка — ак заживем… Выкушай — и здоровехонек.
— Сожрал человека, а теперь брагой отпаиваешь, — злобно сказал Никита Аладьин и оттолкнул Быкова. — Катись ты… подальше!
— Господь с тобой, Никитушка! Что ты говоришь такое несуразное? обиделся Быков, поднимаясь и оберегая графин локтем.
— А правду говорит! — сказал, точно отрубил, Матвей Сибиряк.
Устин Павлыч завертелся с графином среди мужиков, жалуясь и всех угощая. Мужики отворачивались от него, ворчали что‑то себе в бороды, закуривая цигарки. Когда вспыхивали огоньки, Шурка видел оскаленные зубы. Все кругом были злые, сердитые, хотя Косоуров еще живой лежал под черемухой. Шурке невольно вспомнилось: когда помер дяденька Игнат, мужики немного печалились, больше про свое говорили, даже смеялись как ни в чем не бывало. А тут, сегодня, они словно с цепи сорвались.
— Уйди, лиса, от греха! — орал дядя Ося, отталкивая от себя графин.
— Какой грех? Чей грех? — залаял Устин Павлыч и набросился на Горева, который молча, торопливо запрягал лошадь. — Это все ты, краснотряпичник, науськиваешь! Я вижу… Ой, смотри — и, худа не было б! Тут тебе не Обуховский завод. Мутить честной народ не позволим!
— В Сибирь отправишь, что ли? — насмешливо спросил Афанасий Сергеевич.
— Найду управу!
— Ты еще рубаху до подола разорви, а то не страшно, — посоветовал Горев, быстро и ловко стягивая хомут.
Устин Павлыч отскочил, ударил графином об угол избы — только осколки зазвенели.
— Вота… На — а! — рванул он себя за ворот и с треском разорвал чесучовую дорогую рубаху. — О — ох, тошнехонько — о! — заплакал он.
Народ кругом недовольно зашумел:
— Да будет вам!.. Человек — от помирает.
— Клади на дроги. Вот так! — распоряжались в палисаде. — Гони в больницу! Понятого ей дать, хозяйке, а то не примут… Кто понятым поедет?
Вызвался ехать понятым родственник Косоурова, гостивший у него на празднике. Он ударил вожжами. Задребезжали, заскрипели дроги, завыла Косоуриха, сидя в передке и подсовывая подушку под голову мужа.
Только что проводили ребята подводу за мост, как поднялся крик у казенки. Побежали туда узнать. Оказывается, парни били Мишу Императора. Он высмеивал их на беседе, красуясь возле поповых дочек. Парни долго терпели, а потом вызвали Императора на улицу, будто по делу, и принялись дубасить кольями.
— Кар — ра — у–ул!.. Го — ро — до — во — ой!.. Заре — езали! — кричал на все село Миша Император, без шляпы и трости, в порванном пиджаке убегая от парней домой.
Ну и ночка! Пора бы на боковую, да как тут уйдешь, еще что‑нибудь интересное пропустишь.
Шурка вертится с Яшкой и Катькой на беседе, в кути, где тесно и жарко от любопытных, шушукающихся баб, каменно — неподвижных, фу — ты ну — ты как разодетых молодоженов. Правдами и неправдами пробирается Шурка поближе к зале. Там, из красного угла, сыплет без устали кадриль поздеевский кузнец, топают и кружатся с девками парни. Олег Двухголовый сидит возле гармониста, мешая играть. И никто не гонит прочь Двухголового — хозяин. Шурка старается поменьше смотреть в красный угол.
В казенке как в печи, хоть пироги пеки. Парни поснимали пиджаки, раскрасневшиеся, веселые девки беспрестанно утираются и обмахиваются носовыми платками. Ламп много, они понавешены на всех стенах, спускаются на проволоке с потолка. Но горят лампы тускло, коптят, мигают, и кажется длинные желтые язычки пламени приплясывают вместе с парнями. Зала казенки просторна, и будто сами светятся свежевыструганные стены, потолок и пол. Пахнет сосной, табаком и мохом. Пестрит в глазах от танцующих пар.
Вдруг гармоника обрывается. На беседе становится тихо.
— Ка — на — ва! — извещает громко кузнец, отдуваясь, и ставит замученную трехрядку на скамью.