Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

К середине поста все даровые сласти — радости изведаны, по обыкновению, начисто, поминай их как звали. Остается у Шурки последнее тайное лакомое дельце: печь потихоньку от матери лук в горячей золе, когда топили железную печурку. Лук хранится на полатях в мешке — пудовичке, там больше перьев, чем луковиц. Мамка дрожит над пудовичком, бережет лук на приправу и на семена. Поэтому взрослая, умная и совестливая рука хозяина долго мучается сомнениями: залезать ей в пудовик или не залезать? Шурка, разумеется, не разрешает самым категорическим образом: «Ни — ни, и думать не смей, это еще что за баловство?!»

Он сердито приказывает обеим своим худым, в царапинах и чернильных пятнах, непослушным хваталкам носить дрова, растоплять печурку. Но, когда поленья прогорают и горячая, с глазастыми угольками, зола вырастает у самой дверцы в отличную, дышащую жаром гору, оказывается, что в кармане штанов давно ворочается, неизвестно как там очутившись, порядочная курносая луковка, как камешек, в скользких перьях. Она настойчиво просится, чтобы ее сунули в золу как бы ненароком, ну, от жалости, наконец, — она, горемыка, замерзла, совсем подохла в кармане. Погрейте ее, Христа ради, люди добрые!

Хозяин ворчит и не знает, что ему делать: вернуть продрогшую беглянку на полати или смилостивиться, положить луковицу в горячую золу, как на перину, под одеяло.

Шурка вскидывается на отца, молча склонившегося над неустанно двигающимся гончарным кругом. Серебристый подкорчажник, рождаясь, блестит от мокрой тряпки и радости, что он выглядывает, таращась, из глины на свет божий. Озираясь по сторонам, горшок подмигивает молодому мужику ясным глазом — бликом на крутом чистом боку: не зевай!

Шурка так и делает…

— Бла — атик, и мне — е… пожалуйста! — клянчит в четверть голоска Ванятка. Его пушисто белая голова — одуванчик тут как тут.

— Не лезь! — шипит Шурка. — Чего тебе?

— Лу — уковку…

— Какую? Откуда я возьму?

Сопя и вздыхая, Ванятка достает из‑за пазухи большую, с кулак, золотую луковицу.

— Ворюга! Какую выбрал, не пожалел!.. Ну, погоди же ты у меня, сейчас попробуешь, сладка ли она, луковица! — зловеще шепчет Шурка, замахиваясь.

— Поплобуй! Тло — онь! — обороняется Ванятка. — Я закличу, что ты лук печес!

И умные хваталки не слушаются хозяина, жалея его, они делают то единственное, что надо делать в таких случаях: вырывают у Ванятки луковицу и швыряют ее в золу.

Некоторое время, успокоясь, они дружно сидят на корточках возле печурки, терпеливо ждут, пока испекутся луковицы. Дождавшись, выхватывают из золы лакомство, катают его по полу, чтобы немного остыло. Потом, сцарапав горелый верх, живо отправляют в рот горячие прозрачно — матовые дольки — кружочки, каждый во всю луковку. Они жгут губы, язык, приходится и во рту их катать, как по полу, глубоко и часто дышать, студить воздухом. Зато до чего же сладка, ни с чем не сравнима печеная луковица! Хорошо бы повторить разбой, да, кажется, нынче не удастся.

— Опять лук печете?! — кричит, появившись из сеней с ведрами, всевидящая и всезнающая мать. — Бесстыдники, сколько раз говорила, оставите вы меня без семян! Вот я вас, лакомки негодные, чересседельником!

Ну, это мамкины выдумки: и чересседельника не будет (Шурка и Ванятка не помнят, когда его пробовали), и на семена луку прорва еще останется, и во щи, в суп бросить найдется чего. Да и не маленькие они, чтобы их драть. Ванятка и тот какой парнище вырос, лазает самостоятельно на полати, к пудовичку и выбирает самую большую луковицу. И без ремня совесть грызет их, поедом ест, Шурку, во всяком случае. Во рту у него сладко, а на душе одна горечь. Опять он дал маху, большой мужик, экое диво великопостное!..

Однажды, ближе к пасхе, вот так бранил и проклинал он себя, горевал после богатого пира у железной печурки и вдруг изумленно вытаращил глаза: настоящее диво, постучав в дверь, открыло ее осторожно из сеней, шагнуло через порог желтыми, с подковками, нерусскими башмаками и, сдирая знакомую Шурке, зеленовато — поднебесную кепку с длинным суконным козырьком и пуговками над ним, откашливаясь, неловко улыбаясь, настоящее это диво дивное негромко, мягко произнесло:

— Гутен абенд!.. Здра — стай — те!

Пленный Франц из усадьбы!

Шурка вскочил с пола, забывая муки и укоры совести. Сунулся на кухню, отвечал громко, напоказ, чтобы все в избе знали, что он умеет разговаривать по — немецки:

— Гутан морган, Франц! Гутан нахт!

— Гутен, гутен… — обрадованно сказал Франц, признав Шурку, и узкое, выбритое до синевы лицо его, просияв, сморщилось в одну голубую улыбку. — О! Пе — тух!.. Киш‑ка! — выговорил он довольно правильно, понятно.

Шурка не обиделся, только фыркнул: скажите пожалуйста, запомнил?! Вот что значит часто шляться к Яшке в усадьбу!

— Вас ист дас? — закричал он весело в ответ. — Франц, отвечай, я же говорю по — вашему… вас ист дас? Ну же, говори!

Франц подмигнул, ткнул себя пальцем в грудь, как это делал Аладьин, разговаривая с ним в святки. Пленный сказал ломано:

— Я есть гросс золдат ав — стре — як дойчн… Гут? А?

Потом, наклонясь, щелкнул легонько Шурку по лбу.

— Ви есть русс мальшик… ка — ра — пус… Гут? Ха — ха — ха!

Шурка залился смехом, улыбнулась и мамка, — уж больно уморительно балагурит долговязый пленный. На чужбине, и смотри ты, какой веселый! А батя, хмурясь, глядя исподлобья на необычного гостя, сидел неподвижно, как горшок, за своим грязным, в глине, деревянным кругом и молчал.

Мать подала пленному табуретку, обмахнула ее фартуком.

— О, данке шен, фрау! Си — па — си — бо! — благодарил и кланялся Франц.

Расправив под ремнем голубую, аккуратно штопанную шинель, церемонно присел на край табуретки, сдвинув деревянно колени и положив на них кепку. Оживленно — довольный, улыбающийся, он повернулся к Шуркиному отцу и только тут разглядел в вечерних сумерках все как есть. Каменея худым, бритым лицом, выпрямляясь, бледно — синий, он медленно поднялся во весь свой огромный рост, как бы заполняя собой кухню, торопливо надернул кепку, вытянул руки по швам.

— Пардон, герр…

Стукнул каблуками, вскинул ладонь к длинному козырьку.

— Здра — вя… же — лам!

Крупные губы его задергались, сизый острый подбородок задрожал. Пленный крепко потер себе горло.

— О! Ви есть… русс ге — рой! — внятно, торжественно — строго и громко сказал, почти выкрикнул Франц и, еще раз щелкнув по — военному каблуками, отдал честь Шуркиному отцу. — Извините меня, ради бога, я не знал… Нет, конечно, я слышал о вашем несчастье, но не думал, что попаду именно к вам, торопливо заговорил он по — немецки, должно быть, в волнении не замечая этого. — Мне сказали — ближний гончар в местечке, и я… Ради бога, простите, ворвался, как дурак, нашумел, — возбужденно жестикулируя, точно объясняя все руками, как объяснял, гугукая, на пальцах Коля Нема, пленный наклонился к отцу, но не решился сесть рядом с ним на табуретку, словно был этого недостоин. — Я сам ранен дважды, крестьянин, все понимаю… Вас где так угораздило, не повезло? Меня последний раз хватила русская артиллерия весной, прошлый год, под Луцком. Представляете?.. Я немец из Австро — Венгрии, даже больше австриец, чем немец, родился на Дунае, маленький домик, кусочек земли… А очутился бог знает где… Зачем? Ужасно глупо, не правда ли?.. Поверьте мне, я добровольно пошел в русский плен. Пора кончать эту бессмысленную войну!.. Здорово вы разделались со своим царем, теперь наша очередь… Нет, что нам с вами делить? У каждого есть свой дом, семья… Я от души желаю вам здоровья, счастья… Черт побери, я, кажется, говорю по — немецки! — рассмеялся он, спохватившись. — Ну, все равно. Мы еще с вами будем жить!

Шурке показалось: и он, и мамка, и отец поняли, что хотел сказать и сказал пленный немец — австрияк.

— Ви есть ге — рой гросс! — опять повторил Франц, коверкая русские слова, сдирая снова кепку с пуговками, низко кланяясь, как бы здороваясь с отцом. Геноссе… зи мир ире ханд цу дрюкен… то — ва — рыч! — сказал он, путая русские и немецкие слова.

236
{"b":"263474","o":1}