Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом батя взял деревянный нож, окунул его в кринке, в воде и, толкая круг, прошелся ножом по поверхности горшка, теперь наоборот, сверху вниз, снимая с него лишние комочки, шершавины; мокрой тряпкой чуть слышно навел на горшок как бы глянец, поправил ему губу, пропустив ее между пальцами, согнутыми желобом вместе с тряпкой.

Гончарный, такой неказистый деревянный круг, замирая, двигался тихо, и форсистый ведерник, точно подбоченясь, поворачивался перед ошеломленным Шуркой, показывая ему крутые серебристые бока, любуясь сам собою, спрашивал: «Ну как, гожусь щи варить, кашу, картошку?»

— Хоро — ош! — завопил Шурка, оглядываясь на мать и Ванятку, которые были тут же, таращились, как и он, а бабуша сидела у печки и тоже не спускала с отца остановившихся мутных глаз, — все равно Шурка требовал, чтобы все они глядели на новое отцово творение. — Готов ведерничек, совсем, совсем готов, смотрите же!.. Снимай с круга, тятенька, не трогай, пожалуйста, больше, испортишь! — переходя с крика на шепот, молил он отца, не дыша над горшком. — Ой, да не трожь, говорят тебе! — опять кричал, требовал он.

— Небось, не испорчу… Пожалуй, и вправду готов, — согласился отец, щурясь, придирчиво оглядывая ведерннк, и на его открытом, довольном лице отразилась удача, в глазах запрыгали живчики.

Он прошелся еще раз легонько мокрой тряпкой и осторожно, в ладонях, словно не касаясь горшка, перенес его на скамью, пододвинутую быстро матерью. Скамья эта заранее была посыпана песком нагусто, чтобы сырое дно горшка не прилипло к дереву. Теперь два ведерника — брата, не отличишь, который старший, который младший, как есть двойняшки, посиживали на кухне рядышком, довольные, веселые, как Шурка и батя, как мамка и бабуша.

— Ах ты, ладушка наша, — бормотала — приговаривала бабуша Матрена, — брильянтовые рученьки, чтоб им устали не знать, не ведать, завсегда работать, как на гармонье играть… — И сызнова тянула свое: — Пальчиком коснусь и увижу… Да когда же можно‑то будет? А?.. Не доживу, помру!.. — клохтала она счастливым смехом.

— Подсохнут чуть — отправим отдыхать на полицу, а там через денек — другой и на печку, на полати пускай забираются греться. Сразу в тепло ставить горшок нельзя, особливо на горячие кирпичи: может дать трещины по дну, — охотно пояснял батя Шурке, крутя цигарку, раскуривая ее, мокрую, испачканную глиной.

Цигарка затрещала, застреляла дымными крупинками.

— Берегись, убьет! — пошутил отец.

А вечером к Шуркиной неумолчной радости прибавилась другая: светить отцу лучинкой. Мать загодя отыскала и принесла с чердака светец — железную палку в аршин ростом, а может и поболе, ржавую от долгого безделья, как бы расщепленную натрое с одного конца, а с другого на четырех широких лапах, крестом, чтобы железина не падала. Светец поставили на пол, на противень, возле отца. Мать пододвинула к светцу таз с водой, припасла нащепанную, связанную в пучок лучину.

Отец сам выбрал из пучка длинную лучинку, зажег и вставил ее накосо в тройные железные рожки. Чадя едучим дымом, то вспыхивая, то затухая, лучина роняла нагоравшие угли в таз, в воду. Если угольки сами не падали, отец помогал им это делать, ударяя гончарным ножом по лучинке.

— Ну вот, следи, поворачивай, чтобы горела ровней… Обламывай, гаснуть не давай, зажигай от нее новую лучинку, — говорил, учил отец, передавая Шурке гончарный мокрый нож и тотчас же отнимая его. — Не думал, не гадал при лучине жить, а приходится, в мальчишках я ее застал… Да ты вилку, что ли, возьми, Шурок, проволоку какую, голыми‑то пальцами не хватай. Премудрость не ахти какая, главное — обламывай почаще, — повторил он, — дымить лучине не позволяй, а то все глаза выест за вечер.

Свет от лучины был, конечно, одно горе, не мягко — ровный, незаметный, как горела керосиновая лампа, а беспокойный, постоянно колеблющийся, изменчивый, или слишком большой, пламенем, не то совсем слабый, один чад и дым. Не зевай, гляди в оба! Шурке это и нравилось — не зевать и особенно глядеть неподвижно на сунутую в железный расщеп косо, горящим концом несколько книзу, лучинку. Ему казалось — лучинка живая, она вовсе не горит, а живет своей короткой, непонятно — интересной, огненной жизнью. Весело потрескивая, она таращится вокруг огромными розово — светлыми изумленными глазами, я тогда на кухне света хоть отбавляй, куда больше, чем от жестяной лампы — трехлинейки, с которой мать обычно управляется вечером по хозяйству. Лучинка, разгораясь, и светит, и смеется, и балуется, неожиданно падая красными угольками в таз и мимо него, на противень, даже на пол, и разговаривает на своем трескучем непонятном языке, и тогда Шурке отлично видно, как батя творит чудеса из глины, а мать теребит, прядет белый тугой кудель льна. Шурке становится жарко и глазам больно, он жмурится, отодвигается от светца в сторону. Однако не успел он это сделать, как лучинка замирает, светлые глаза ее начинают мигать, потом и вовсе закрываются, лучинка еще немного, сонно потрещит, побормочет и, засыпая, дымит, дышит одной горечью и копотью, в кухне сразу делается темно, совсем плохо видать. А Шурка не может оторваться от лучинки, которая еще чуть жива, еле дышит и мигает слабым бледным огоньком, довольная, что она прожила свою короткую жизнь и отлично справилась со своим делом. Не поминайте ее лихом и не жалейте! Вставляйте поскорее в светец новую, подлинней, попрямей, чтоб на дольше хватило. И она, другая лучинка, будет так же славно гореть — светить людям, не так, конечно, как светит Данило своим вынутым из груди красным сердцем — солнышком, а все‑таки подходяще, можно на кухне и горшки делать, и лен прясть, и уроки зубрить, хотя бы одним глазам…

Тут Шурка сквозь приятное оцепенение замечает, что грязные сильные отцовы руки перестают ляпать глину, деревянный круг замирает, как лучинка, батя недовольно вскидывает голову, хмурится. Шурка спохватывается, вырывает с усилием себя из колдовского наваждения, торопливо роется в пучке, ищет лучинку получше, но вездесущие мамкины руки прежде его расторопно зажигают и вставляют в светец прямую, отколотую во все полено лучинину, и все начинается сызнова.

До поздней ночи царило в избе сдержанно радостное оживление. Бабуша, досыта потрогав подсохшие ведерники — двойни, успокоясь, начистив ощупью картошки на завтрак, позевав, помолясь, забралась на теплую печь, к Ванятке, который давно там дрых, посапывая, почмокивая и разговаривая во сне. Мать и отец заняты каждый своим дорогим делом. Они видны Шурке в ярко — розовом свете лучины, в ее отблесках. Они, отец и мать, с густыми тенями, выросшими за спинами на обоях, на белой печной стене, повторяющими все их движения. А бывают и не видны, словно их и нет на кухне, это когда Шурка зазевается на лучинку, глядит, не может наглядеться на ее короткую веселую жизнь. Тогда в кухне в таинственной полутьме остаются одни голоса бати и мамки да неразборчивые шорохи и трески, вспоминается домовой в подполье и что никакого домового на самом деле нету, и вдруг становится слышен громкий ветер в трубе, ветер свистит в два пальца, с присвистом, и в подполье кто‑то начинает откликаться, насвистывать тихонько: «Я тут, я тут, иди ко мне, ай мне вылезать к тебе?» Огонь и мороз схватывают Шурку, он твердит про себя: «Не вылезай, сиди в подполье, пожалуйста, чем тебе там плохо?!» Он приходит в себя, торопливо разжигает лучинку, кашляя, утирая слезы, потому что дым ест глаза, в горле першит и саднеет.

Мать и отец ничего этого не видят, не слышат и не чувствуют, они непрестанно разговаривают вполголоса, таинственно о самых нетаинственных, обыкновенных вещах:

— Придется маменьку с ребятами укладывать спать на лавках, сдвинуть их, — размышляет вслух мать за прялкой. — Раз горшки сушить на печи, ослобожай место… Авось не замерзнут, скоро тепло… Шубу мою достану из чулана, кобеднишную, дам укрыться, не озябнут.

— Неловко, а как быть?! — откликается отец, не разгибаясь над гончарным кругом. — Постой, вот как мы сообразим: Матрену‑то Димитревну, — уважительно говорит он, — на кровать с ребятами, кровать широкая, поместятся. А мы с тобой на скамьи переберемся, невелики баре. Тесновато, да что поделаешь… Теплее! — усмехается он.

224
{"b":"263474","o":1}