— Двадцать!
Мать так и затряслась.
— Что ж ты делаешь? Побойся бога!.. Ты хоть на лен‑то взгляни как следует. Ведь аршин в длину, чистое серебро…
— Двадцать! — прохрипел простуженно перекупщик и, не слушая матери, размашисто начертил на ее тулупе мелом крупную двойку и ноль.
— Да прибавь хоть рублик! — заплакала, закричала мать, кланяясь в черную, крутую суконную спину.
Но барышник уже щупал лен на возу старичка, и вскоре на армяке у того забелела одинаковая с материным тулупом двойка с кружочком.
— На весы! Живо!.. А не согласны — везите домой… с богом! — пролаял быстроглазый, утирая рукавицей потное, усталое лицо. Он поискал вторую рукавицу, выругался и, обернувшись, повторил: — Живо! Кончаем покупать, полный амбар, валить некуда… Ну?
У Шурки давно отнялся язык, руки — ноги отнялись. Он сидел на возу ни жив ни мертв и только сердцем помогал матери. Но толку от такой подмоги было мало. Пришлось везти лен на весы, поторапливаться, — как бы на самом деле не перестали принимать волокно.
Дорогой старичок — сосед по торговле — вынул изо рта трубку — коротышку, добыл из кармана армяка кусок не то мела, не то извести и подмигнул Шуркиной расстроенной матери:
— С волками жить — по — волчьи кусаться… Ну — кась, прибавлю пятерочку!
И, стерев кружок, живо приписал на армяке к двойке складную пятерку.
— У них ноне от барышей голова гудит, кружится. Не заметят, живоглоты, — пояснил он. — Прошлое воскресенье наши сюда ездили, сообразили, объегорили этак же на трояк с пуда, надоумили и меня… Продешевил! Надо — тка бы красненькую накинуть… продешевил!
Ловкий старикашка хотел черкнуть пятерку и на материном тулупе.
Но та побоялась, не позволила:
— Греха не оберешься, пускай давятся моим льном! Потом, придя в себя, Шурка всю дорогу сердился на мать.
И отец дома сердился, что продешевили лен, а бабуша Матрена прямо выговор мамке сделала: не умеешь торговать — не суйся. Мать даже заплакала, и Шурка, жалея, принялся рассказывать отцу, как стакнулись между собой перекупщики в Лацком, ходят по базару в обнимку, сбавляют цену, от барышей у них головы кружатся, трещат, рукавицы теряют и знай твердят: не везешь на весы лен — заворачивай обратно.
— Ну, заживо деревню на кусочки рвут, как волки, нету на них войны, на окаянных сволочуг — живоглотов, перестрелять бы их из ружей…
Про сообразительного старика он промолчал, побоялся — батя рассердится еще сильнее. Но мать, поуспокоясь, сама все рассказала, даже со смехом. Отец только плюнул.
— Не было в кармане, и это не деньги… Обманом не проживешь.
Вся эта горечь теперь позади, забылась, будто ее и не было, поездки в Лацкое. Глина и дрова куплены в Карасове и привезены вместе с подаренным Митрием Сидоровым гончарным кругом. «Каравашки» тяжеленные, не сразу поднимешь двумя руками, зеленоватые, с мерзлой корочкой, словно настоящие хлебы. И березовые поленья хороши. Они двух сортов: длиннущие, ровные, очищенные кругляши толщиной в самоварную трубу, и расколотые крупные плахи, в курчавой бересте, сухие, любо — дорого поглядеть, полюбоваться, здорово будут гореть в печи, дадут жару сколько надо, чтобы обжечь на славу горшки, А вот гончарный круг… Шурка ждал чего‑то железного, большого, похожего на машину, на станок, а тут привезли и поставили в кухне, у окна, обыкновенную скамью, низкую, на шатающихся коротких поросячьих ножках, и такую старую — престарую, в щелях, забитых грязью, с натертым до блеска, как бы покрытым лаком сиденьем. На одном конце скамьи прилажен, должно — на гвозде, широкий толстый деревянный круг, весь обляпанный серой засохшей глиной. Вот тебе и вся диковина! Как тут можно сделать добрые корчажищи под пиво, красавцы горшки — ведерники, полуведерникн, четвертные, кулачники, кашники — уму непостижимо. Да еще чтобы они потом звенели колоколами на разные голоса, разговаривали с хозяйками на базаре, зазывали: «К нам, к нам… покупайте по дешевке — каждой печке по обновке… Горшок сам варит, только что не говорит!» Нет, то были, наверное, другие горшки, сделанные на железном, настоящем гончарном станке.
Но по тому, как отец сосредоточенно — оживленный, не в гимнастерке, а в старой питерской, брусничного цвета, с заплатами косоворотке, с засученными рукавами, ползая без устали на кухне, с удовольствием, прямо‑таки с наслаждением, придвигал эту развалюху скамейку поближе к свету, старательно укреплял ножки, пробовал деревянный круг, смазывал щедро постным маслом железную шпильку, чтобы круг ходил легче и ровней, Шурка начинал догадываться, что и подарок Сидорова, кажется, ничего себе, такой, какой требуется. Конечно, лучше, если бы этот круг и скамья все‑таки были из железа, с разными там винтиками, гайками, зубчатыми шестеренками, словом, ма — ши — на, про которую так интересно рассказывал когда‑то в кузне дяденька Прохор, ну хотя бы такая, как мамкин дубовый ткацкий стан. Но, должно быть, и на обыкновенной старой скамейке с деревянным кругом можно делать настоящие горшки, которые обязательно купят хозяйки. А чего же еще надо Шурке? Б окошко часами заглядывает с улицы солнышко, бабуша Матрена неустанно твердит про красную скорую весну. Любота!
Он побаивался теперь одного: как бы отец без него, пока он в школе, не начал делать горшки. Нет, этого Шурка допустить не может.
— Тятя, ты вечером зачнешь делать горшки, да? — приставал он к отцу, — Днем тебе на кухне мешают, эге? А вечерком я прибегу из школы и тебе помогу, верно?
— Сперва надо глину приготовить как следует, — отвечал отец, щурясь от дыма цигарки и еще от чего‑то, видать, приятного, — такое у него было веселое и решительное лицо. — Измять глину с песком, с дресвой… ногами. Подсобишь матери.
— Да я один изомну! Сейчас! Хочешь? — предлагал, загораясь, Шурка. — Ну покажи, как?.. И я все сделаю, в минуточку!
— Придет время — покажу, — отвечал отец, раздувая усы, довольный нетерпением Щурки.
И пришел такой славный вечерок, какого еще не было. Пол на кухне вымели веником особенно старательно, посыпали густо стеклянно — белым волжским песком, разломали, разбросали по чистому песку карасовские, оттаявшие в избе «каравашки», нанесли сколько надо корзиной красной глины, свалили ее туда же в кучу, перемешали лопатой.
Отец, сидя на полу, посыпал, как бы посолил скупо, глину дресвой, истолченной в порошок, облил из ковша водой. Поколдовал еще немного песком и дресвой, добавив несколько осторожных горстей, и решительно — ласково распорядился:
— Давай, Палаша… начинай!
— Господи благослови… Доброе начало дело венчает! — крестясь, проговорила мамка торжественно — убежденно, с той постоянной своей надеждой на хорошее в жизни, с неизменной верой, которая никогда ее не покидала и всегда радовала и воодушевляла Шурку.
Подоткнув юбку, она влезла на кучу и принялась топтать глину босыми ногами.
— Ай, холодна — а!.. Хороша — а!.. Так и обжигает. Да мягкая‑то какая, батюшки мои… тесто! Хоть пироги пеки, — говорила радостно она, пожимаясь, смеясь, и белые икры ее, пружинясь тугими кулаками, опускались и поднимались стремительно, только вода и песок брызгали из‑под подошв и чавкала, расползаясь по полу, глина, да еще тряслась от топота кухонная переборка и мигала лампа на стене.
— Пятками налегай, пятками, — учил отец, старательно возвращая разъехавшуюся глину на место, в кучу. — На левую ногу упирайся, а правой дави, жми пяткой вовсю. Вот так… ловко! — скоро одобрил он. — Да не торопись, Палаша, устанешь.
— Еще чего скажешь! — отмахнулась мамка, передвигаясь по кругу на левой ноге и еще сильней и чаще зарывая правую грязную пятку в глину.
— Можно и мне? — сунулся Шурка, скидывая валенки, засучивая штаны и почесываясь от жгучего нетерпения.
— Валяй! — разрешил отец. — Матери только не мешай… ходи за ней, не отставай.
— Не отстану!
— И я! И я! — стал проситься Ванятка.
— И ты… — Отец взял Ванятку на руки, погладил по голове — одуванчику. — Мы, брат, с тобой будем сидеть и глядеть… Эх, кабы я сам‑то… кажинный комочек измял, не пропустил! — сказал он, вздохнув.