Эту забаву в школе и дома любили и мальчишки (картинки попадались и молодецкие — с кораблями, солдатами, воздушными шарами), но стало трудновато добывать даже паршивых ангелочков с крылышками, потому что переводные картинки исчезли в лавке Устина Павлыча и на станции, в кредитке, пропали вместе с сахаром, солью, подсолнечным маслом и керосином. Наверное. Татьяна Петровна разжилась этим богатством в уездном городе, когда ездила получать жалованье, иначе откуда же взяться в школе переводным картинкам?
Поразительно, уму непостижимо, оказывается, Татьяна Петровна не только кричит, ставит провинившихся ребят в угол, стучит камертоном, она еще иногда, в добрый час, и балует их, как Григорий Евгеньевич! Почему же некоторые слепые разини до сей поры этого не замечали? А ведь могло бы и им давно перепасть кое‑что хорошенькое и от Татьяны Петровны, жалость‑то какая! Те же переводные картинки могли перепасть, их ведь можно потом менять на что душеньке угодно. И перевел, усладил себя досыта и сменял — в убытке не остался, один барыш. Ах, ну и ошибка же произошла страшенная, ровно в трудной задачке с дробями! Запутались, пустые башки, кажинный день в школе торчат с утра до вечера, а ничего толком не видят и не понимают.
По правде сказать, мальчишки, занимаясь своим мужским делом, посматривали на девчонок не из‑за одних переводных картинок. Там, в девчоночьем царстве, творилось потихоньку чудо еще почище: Катька Растрепа, бледная, как непереведенная картинка, стояла тумбой, потупившись, у печки, а Татьяна Петровна, на коленях, не хуже горбатой Аграфены, с полным ртом булавок, с Пашкиным отобранным ножиком и мелом в руках, примеряла на нее, на Растрепу, свое старое зимнее пальто. Одежина была коричневая, почти новая, совсем немножко тронутая молью, с настоящим меховым, чуть потертым сзади лисьим воротником, ну как из магазина или с ярмарки. Все понимали, что собирается делать учительница. Одна Растрепа, кажется, не соображала ни капельки, не могла повернуться, когда ее просили. Татьяна Петровна, сердясь, покрикивая, вертела ее, как куклу, во все стороны, порола ножом подкладку и подол, вкалывала булавки, расписывала Катьку мелом, ровно школьную доску.
Глядя во все глаза на это диво дивное, Шурка не мог себе представить, вообразить, как будет Растрепа щеголять в дорогом, настоящем пальто Татьяны Петровны, да еще коричневом, с меховым взаправдашним воротником и костяными большущими пуговицами. Поди — как задерет нос — и не подступишься! Вот мамка‑то ее ахнет, увидев дочку в обновке, пожалуй, с радости заголосит — заскрипит шибче, чем она это делала осенью, защищая от волостного писаря чужих коров. Теперь ей не придется делить с Катькой вытянутую с версту вязанку. Растрепа обойдется и без вигоневого платка — до школы, если бегом бежать, близехонько, можно в крайности воротник меховой поднять, уши и не отмерзнут, а голове и подавно ничего не сделается: волосищ у Катьки прорва, на двух пискуш хватит и останется, и рыжие, как огонь, волосы, тёплые. Еще бы валенцами ей разжиться, не таскать рваные, на веревочных подошвах, мамкины шлемы. Стала бы Растрепа в новом пальто и черных катанках самой богатой, счастливой девчонкой в округе.
— Катерина, не горбись, стой прямо! Да повернись же! — распоряжалась и сердилась Татьяна Петровна.
«Смотрите, пальто ей еще не сшили, а уж она стала Катериной… Что же дальше‑то будет, святители, как вырядится? Не иначе, как Осиповной назовут… Катерина Осиповна, наше вам почтенье, завтра воскресенье, напекут печенья, лепешек напекут, и помаслят, и покажут, а поесть‑то не дадут!» — насмешливо — весело молол чепуху Шурка, исправно трудясь над важным мужским делом, которым наградил ребят Григорий Евгеньевич. Учитель дал им папку — альбом с картинками получше переводных: каждая вынималась отдельно, хоть сразу вешай на стену в рамку. Григорий Евгеньевич принес еще, не пожалел, сверток неслыханно редкостной цветной бумаги, не папиросной, из которой девки на пасху мастерили на шпильках и лучинках цветы для куличей, нет, Григорий Евгеньевич где‑то раздобыл плотной бумаги, как бы лакированной, с блеском, окрашенной с одной стороны во всякие цвета и оттенки, какие сам и не придумаешь, да еще снабдил ребят ножницами, заварил из картофельной муки прозрачный клей — кисель, хоть ешь его, до того вкусный на вид. Учитель разложил картинки перед ночлежниками: бери любую, какая нравится, подбирай по цвету и оттенкам бумагу, вырезай, наклеивай на чистый лист, шевели мозгами, чтобы у тебя обязательно получилась такая же в точности картина, как в альбоме, а может, еще и лучше.
Это было здорово придумано, не хуже рисования красками и субботнего пачкания глиной. Еще ни разику таким учением в школе не занималась ребятня, будто приберегал это свое художество Григорий Евгеньевич специально для нынешнего вечера, чтобы не скучали его постояльцы. Ай да праздничек нежданно привалил! Не зевай, пользуйся, наслаждайся, ни о чем другом не думай! Хорошо иногда немножко пожить на свете вот так, беззаботно, ни о чем не тревожась, занимаясь пустяками, балуясь…
Альбом разобрали начисто, остались пустые корки, картинок не хватило. Пришлось Пашке Таракану, имениннику, делить море, рыбацкую лодку с парусом и восход солнца с Олегом Двухголовым. Пашка и не глядя все может изобразить, на то он и художник с драными ушами. А вот у Яшки поначалу жизнь грозила стать окаянной. Ему ие повезло, досталась на паях со сломлинскимн ребятами, на троих, стайка обыкновенных снегирей, которые, нахохлясь, по всему видать, голодные, бедняги, торчали рядком на заснеженной изгороди в поле, а может, на гумне. Ну‑ка, попробуй изобрази все это ножницами! Сломлинские мальчишки поминутно лезли смотреть на снегирей, чтобы не ошибиться, сколько их тут, на мерзлой жерди, насело, н какие у них крылышки, хвосты, много ли огня на грудках запалил мороз, толкали ненароком под руку Петуха, и он, плюнув на альбом и снегирей, принялся сочинять, что бог на душу ему нынче положил.
Конечно, бог, как всегда, не обидел Яшку, отвалил ему на верное русское сердце, на горячую, смелую душу самое дорогое, любимое: из‑под ножниц и клея у Яшки выходили запутанные колючей проволокой, превосходные окопы, а над ними в громе и молниях разрывы снарядов. Не хватало еще железных касок с шишками, оторванных беспощадно напрочь рук и ног, безголовых туловищ, которые должны взлетать к небу. Петух, воинственно потряхивая гребнем нечесаных лохм, обещал во всеуслышание все это устроить супостатам в самом лучшем виде и очень скоро. Сломлинские простофили начинали догадываться, что Яшкино свободное творение будет не чета ихним снегирям, не прочь были пойти на попятную, уступить добычу. Но картинка из альбома взята, плачь не плачь, а делай ее, выворачивай мозги наизнанку. Оставалось разве что для утешения добавить от себя охотника, палящего из двустволки по проклятущим снегирям, которые никак не давались ребятам.
Шурка захватил для себя подарочек по душе, знакомый: избушка вроде хором бабки Ольги, развалина, занесенная снегом, ночь на дворе, огонек в окошке, белый, со щербинкой месяц над трубой в чистом небе, зубчатые черные елки на задворках. Еще на картинке изображены отчетливые тени от трубы по снежной крыше, от избушки по сугробам, от крохотной ушастой елочки — зайчишки синее пятнышко возле тропы. Вся хитринка, как догадался, помучась порядком, Шурка, была именно в тенях этих самых. Нет теней — нету и зимней ночи, вовсе пропала картинка. А выстриг ножницами, наклеил голубоватые и синие тени, резкие по краям, как бывает в действительности, точно на самом деле вырезанные ножницами, — и все ожило, стало всамделишное: морозно — белый, со щербинкой месяц в темном небе, таком глубоком, что не видать звезд; завьюженная крыша с трубой — снежным комом; черная, в серебряных блестках, зубчатая стена позади избушки; добрый, манящий огонек в оконце, я от него светлая змейка бежит в тени по насту. И главное, конечно, самая прелесть, какую не скоро увидишь в Заполе или в Глинниках, — запорошенная непогодой елочка — зайчик на задних лапках, — одну веточку придавило снегом, загнуло, другая ветка торчком, как ушко на макушке, словно елочка прислушивается, — и синяя тень от нее, как обрубок хвоста на дорожке. Все, все настоящее, взаправдашнее! Даже руки зябнут, глядя на картинку, и глаза от морозного сияния слезятся и жмурятся.