— Последошный год в школу ходишь, — говорила она, кашляя и принимаясь за вечное свое шитье. — Крошки‑то хоть не роняй, горе мое!
И стучала, стучала ее ножная, дребезжащая от старости, с постоянно сваливающимся ремнем, швейная машина, полученная в приданое.
Ножную швейную машину Шурка видел у Кикимор. Его воображение легко переносило эту машину в Прошкнну избу, наполняя ее однообразным шумом.
Стук швейной машины будил по утрам и провожал Прошку в школу. Под этот стук он, возвратись из школы, готовил уроки, драл младших братишек, как Шурка лупит под горячую руку Ванятку, мастерил змея, таскал воду и дрова, кусал стибренную в праздник из суднавки краюшку пеклеванника. Стук убаюкивал Прошку вечером на полу и еще долго — долго ночью преследовал сонного, обращаясь в учителя, топающего козловыми сапожками, отвешивающего линейкой удары по голове и плечам. Последнего Шурка вообразить не мог. Григорий Евгеньевич никогда ребят пальцем не трогал. Но, должно быть, не все учителя похожи на Григория Евгеньевича, да и давно это было, в старое время, порядки в школе были другие. Иногда стук швейной машины и кашель матери превращались в цокот конных казаков, одетых в красивые штаны с желтой полосой до голенищ, с нагайками и заломленными набекрень фуражками, но без пик, не похожих на Кузьму Крючкова, а смахивавших, должно быть, на тех казаков, что били нагайками Шуркиного отца в Питере. Шурка расспрашивал Прохора, и действительно оказывалось, что казаки били нагайками рабочих так, ни за что ни про что, — за то, что рабочие посмели собраться на городской площади потолковать про свое собачье житье, как собираются в селе мужики на сходку. И еще во многое другое — чудное, страшное, смешное — превращался стук швейной машины, пока наконец не приколачивал отец Прошке драночными гвоздями сизые голубиные крылья, и Прошка начинал летать по воздуху.
В этом месте рассказа Прохора все ребята, оживившись, вспоминали наперебой, что и они, когда были маленькими, тоже здорово летали во сне. Шурка не прочь был добавить, как он однажды разыскивал палец царевны Ольги Распрекрасной, обставил, как в сказке про Счастливую палочку, водяного, убил Кащея Бессмертного и женился на царевне. Но он не мог всего этого поведать Прохору, потому что царевной‑то ведь оказалась Катька Растрепа. Настоящая Катька сидела в эту минуту на мешке с углем и не обращала внимания на жениха.
«Больно жирно будет рассказывать, не стоит того Растрепища», — думал он, но почему‑то долго не мог успокоиться, грустил, рассеянно слушая Прохора, как летал тот в детстве во сне на крыльях, поначалу около крыши избы, потом, осмелев, выше колокольни, фабричной трубы, облаков и даже поднимался иногда выше солнца и плевал на него, словно на раскаленное железо. Пузыри вздувались на солнце, оно оборачивалось в сковороду с румянистыми оладьями. Прошка летал и ел оладьи, кидал отцу, матери, братишкам и бабушке, которые, как галки, сидели на крыше и разевали рты. Потом, с замиранием сердца, он падал и просыпался, потому что утро громко уже стучало швейной машиной и сухим кашлем.
Этот же стук встретил Прошку на фабрике, когда его после смерти матери привела бабушка наниматься на работу.
Ни Шурка, ни Яшка Петух, ни другие ребята не могли представить себе фабрики. Еще трубу кирпичную, выше облаков, они знали по картинкам. Труба дымила и пачкала сажей чистое небо. Но фабрика… На что она похожа?
— На каменный сарай, — объяснял Прохор, усмехаясь. — Окон много, а свету нет. И везде машины стоят разные, почище швейных… стучат, гремят — оглохнешь с непривычки. Люди около машин трутся, ровно привязанные. Вонища, пыль…
— А на окнах — решетки? — спрашивал Колька Сморчок.
— Бывает.
— Похоже на острог? — допытывался Шурка.
— Именно. Тюрьма и есть! Правильно сообразил. Вся разница — в тюрьму эту народ идет добровольно, потому — жрать хочет. За работу какие ни есть деньги платят. Поняли?
— Поняли! — отвечали хором ребята, кривя немножко душой. — А что там делают, на фабриках, дяденька Прохор?
— Сапоги… ландрин… паровозы. Разные бывают заведенья. К примеру — завод, побольше вашего села махина, не скоро обойдешь, заблудишься, как в лесу… Да все черти — одной шерсти: рабочую кровь сосут. На нашей фабричонке ситец вырабатывали, миткаль. Словом, рогожу — на одежу. Ткачу с куска— грош, а продает хозяин не по одному целковому… Куда деньги деваются?
— В карма — ан положил! — торопливо, раньше других кричала Катька и победоносно оглядывала в кузне всех ребят, кроме Шурки.
— Умница, — хвалил Прохор и, раздувая горн, продолжал рассказывать, как заорал хозяин на бабушку, зачем она привела к нему Прошку.
— Ты бы еще грудного принесла! У меня взрослым мужикам делать нечего. Пошла вон, старая карга! — гнал он.
Бабушка повалилась хозяину в ноги, дернула Прошку за штаны, чтобы и он стал на коленки. Бабушка плакала громче и жалостливее, чем когда уводили стражники Прошкиного отца, когда хоронили мать, отправляли в приют трех Прошкиных братишек. Она кланялась, как в церкви, земным поклоном и упросила хозяина.
Попал Прошка в граверную мастерскую, где делали на медных валах рисунки для ситцев. Он подметал полы, бегал за водкой, лазая в щель забора, чтобы не увидели сторожа, получал оплеухи и подзатыльники.
Скоро заметил Прошка, что рука у накатчика Жупаева легкая, шутливая, а у мастера Юрина Михаила Евдокимыча тяжелая, что бьет мастер больнее всего по понедельникам, приправляя любимые святые изречения крепким русским словом. В этот день орал мастер на рабочих больше обыкновенного, придирался к каждому пустяку и грозил увольнением.
— У Юрина нонче архангел Михаил с дьяволом воюет, — подмигивал рабочим Жупаев. — Переложил вчера в трактире поп… Быть беде, коли не подсобим дьяволу.
Граверы складывались, покупали мастеру на похмелье косушку.
Поломавшись, Юрин принимал подарок, отходил в угол и, перекрестясь, отправлял горлышко бутылки в зубастый волосатый рот. И весь остаток дня Юрин вслух молился или размышлял о бесполезности человеческой жизни на земле, как это прежде делали знакомые Шурке по шоссейке странники в лапоточках и долгополых рясах, с жестяными чайниками, подвешенными к мочальным поясам. Мастер проповедовал смирение и послушание, клялся и божился, что ему и всем, кто последует за ним, будет уготовлено на том свете царствие небесное. Доброта его простиралась до того, что он называл Прошку ангелом, показывал кое‑что из граверной науки. Прошка смекнул и по понедельникам, отправляясь на фабрику, просил у бабушки на «соточку».
— Он меня научит… дай денежку, бабка!
— Да нет у меня, Пронька, ни полушки. На хлеб вчерась занимала.
Прошка не отставал, ревел, и бывали понедельники, когда он бежал на фабрику, звеня в кармане медяками.
Опохмелившись, Юрин вылезал из угла, вытирал мокрые губы бородой, как платком, милостиво разрешал Прошке подойти к старым позеленелым валам, сложенным в мастерской, точно поленница дров. Под острым резцом Жупаева на валах, когда их вертели, пропадала зелень, валы червонно светились, как самовары, огненными змейками извивались и ползли по полу медные стружки. Прошке очень хотелось попробовать все это сделать самому. Мастер позволял взять и наточить на «ельшне» резец и с визгом всадить его в крутящийся, податливый вал.
— Трудись, ангелок, трудись… Бог любит работу, а пуще всего — смирение и послушание… В святом писании сказано: блаженны вы, когда будут поносить и гнать вас. Радуйтесь и веселитесь, — так гнали пророков, живших опрежде вас… Разумеешь? То‑то же!.. Се гряду скоро, и возмездие мое со мною, чтобы воздать… Как точишь вал? Отонил! Где у тебя бельма, с — сукин сын?!
Подзатыльник валил Прошку с ног.
Он терпел, потому что Юрин, успокоясь, брал резец, мерку и показывал:
— Вот как надо… Помилуй мя, господи, согрешил я с тобой, ангелок.
Прохор рассказывал про своих старших товарищей, с которыми подружился на фабрике и которые ему, мальцу, как он говорил, глаза на жизнь открыли. Чаще других он упоминал накатчика Жупаева. По словам Прохора, это был беззаботный, какой‑то голубой человек: и глаза голубые, и косоворотка голубая, и руки синеватые, умелые. Он все делал легко, как бы шутя, за работой постоянно пел и балагурил, и, должно быть, от него, Жупаева, выучился Прохор не унывать, скалить зубы, смело разговаривать с писарем и усастым военным на сходе, научился смеяться над богом, крепко бить молотом по наковальне, петь песни.