В черной ночи на том берегу, где ползал золотой жук, слышались шаги, кашель, слабо звякало железо. Вот грохнула цепь на мостках, что‑то заскрипело и равномерно зашлепало по воде. Потом донесся простуженный строгий голос Леньки:
— Пошевеливайся, Капаруля!
Золотой жук не ползал больше в темноте, не мигал, он стал неподвижным и круглым, как огни бакенов. Жук не приближался, а шлепанье весел, скрип уключин, Ленькин кашель становились заметно слышнее.
— Левей! Бревно несет… расколет твое корыто. Говорю, левей! — сипло, отчетливо, как бы совсем рядом, сказал Ленька.
— На Юхоти… вчерась… прорвало запань. — глухо, неохотно ответил дед — бакенщик и выругался. — Прибьет к берегу — возись теперь с кряжами.
— Не твое дело.
— Известно, не мое… Пальцем не ударю, черт с ним, с ихним лесом… Только воду поганят. Кряжи‑то, ровно утопленники, плывут. Тьфу!
Весла в темноте громко всплеснулись, уключины заскрежетали. И сразу из холодного, непроглядного мрака на Шурку и Яшку надвинулись немного наискось знакомый, загнутый вверх нос Капарулиной завозни, фонарь на корме, сутулая спина бакенщика, работавшего веслами, и Ленька, стоящий посреди лодки, опершись на багор. На носу завозни виднелась прилаженная жаровня, отчего нос лодки казался еще выше.
Ребята, оробев, не двинулись с места.
— Эй, где вы там? — крикнул Ленька.
— Здесь… — хриплым шепотом отозвался Шурка.
Капаруля, оглянувшись на берег, тронул одним веслом, тронул другим, и завозня, шурша днищем по песку, подчалила прямо к Шуркиным сапогам. Он попятился от света и лодки, вспомнив летнее озорство над водяным. Яшка тоже благоразумно отошел в темноту. Бакенщик мельком, подслеповато и равнодушно посмотрел на ребят и, вынув весла из уключин, взялся за деревянный совок, лениво отчерпал воду в завозне. Потом перебрался на корму, стал закуривать.
— Опять мой кисет взял? — строго сказал ему Ленька, возясь с жаровней. — Смотри, Капаруля, отниму. Будешь у меня сегодня сидеть без курева всю ловлю… Подай топор и спички, тебе говорят!
Дед усмехнулся в бороду и ничего не ответил. Однако подал внуку то, что он требовал.
— Крути на двоих, — смилостивился Ленька и победоносно покосился на Яшку и Шурку, которые умирали от радости, глядя, как Ленька распоряжается водяным. Значит, он не прихвастнул. Значит, он тут, на завозне, действительно самый главный хозяин, а Капаруля — так, сбоку припёка, муха, не стоящая внимания.
Они влезли в лодку, которая пахла сыростью и рыбьей чешуей, принялись подобострастно помогать Леньке щепать лучинки, разжигать на жаровне смолистые, мелко наколотые еловые поленья. Они не позволяли хозяину завозни утруждать себя, завладели топором, спичками, и скоро Леньке осталось только распоряжаться, покрикивать на работников, сердиться, что он и делал с большим удовольствием.
Раздувая огонь, подкладывая на железную проволочную решетку щепочки и самые тонкие, сухие полешки, чтобы костер поскорей запылал, рыбаки с трепетом разглядывали на дне завозни две грозные остроги на длинных шестах: с частыми, острыми зубьями — на мелкую рыбу, и с редкими, по пальцу, что у бороны, — на крупную, как они догадывались, на пудовую рыбищу, коли она попадется. На каждом зубе блестело свежеотточенное жало, как у удильного крючка, чтобы рыбина не сорвалась, когда ее будут вынимать из воды.
Ах, кажется, в самом деле доведется нынче Шурке и Яшке подержать в руках эти рыбацкие заманчивые вилы! Доведется поцелиться и ударить по окуням, щукам и налимам, да так, что добыча будет проткнута насквозь — с костями, мясом и потрохами. Они станут бить рыбу острогой, как Кузьма Крючков, бедовый казак, колет пикой германцев и австрияков — без промаха и без счета… Хороша саженная вилочка, поддевай ею рыбу, словно со сковороды!.. Да, будут радости невиданные и неслыханные, только бы угодить требовательному, придирчивому хозяину завозни.
И они старались услужить Леньке изо всей мочи и уменья.
А Капаруля — водяной безучастно, угрюмо сидел на корме, курил и плевал в воду.
Ленька потянулся к деду за окурком.
— Экую прорву высосал, старый леший… одну бумагу мне оставил, — проворчал он. — Ну‑ка, дай хоть затянуться разок!
Дед кинул окурок за корму.
— Мал, — сказал он. — Безотцовщина… волю взял. Давно за вихры не попадало?
Ребята изумленно — испуганно переглянулись.
Ленька с яростью накинулся на них, захрипел, закашлял:
— Долго будете валандаться? Тоже мне, рыбаки, огня развести не можете!
Он кричал и командовал пуще прежнего, сызнова требовал у деда топор и спички, которые куда‑то запропастились. Дед послушно отыскал и молча подал коробок, сам наколол новую порцию щепок.
Может, окурок и не падал за корму? Может, ребятам это просто привиделось? И про вихры — только послышалось?
Шурка и Яшка с усердием занялись было опять костром. Но тут длинная, сильная лапа отодвинула их в сторону, не торопясь поправила дрова на жаровне. Косматая борода медленно полезла в самый огонь, поворожила, дохнула, как кузнечные мехи, угли посыпались через решетку, зашипели в воде, и костер сам собой вспыхнул ровным красноватым смоляным светом.
Шурка близко взглянул на бакенщика и подивился, до чего тот походил на свою будку. Ну, такая же кривобокая развалина, этот водяной, потому и страшный! Припадает на правую больную ногу, как припадает будка на правый, сгнивший от долголетья угол. Запутанная серая борода висит клочьями, что пакля, вырванная ветрами из пазов. Глаза бесцветные, подслеповатые, один прищурен, — Капаруля загадочно глядит в темноту, как его избушка крохотным оконцем. Даже сплюснутый блином, выгоревший картуз бакенщика, сдвинутый на крутой затылок, изображал точь — в–точь плоскую, покатую крышу будки.
Словно взяли старую, кособокую избушку и посадили в лодку для потехи: а давай посмотрим, посмеемся, что из этого выйдет?
Выходило совсем не смешно. Избушка на курьих ножках, кривясь на правый бок, угрюмо помалкивая, неслышно двигалась по завозне, и куда совались ее клочья пакли и длинные, до колен, узловатые, темные, как коряги, лапы, — там незаметно все ладилось: завозня подчаливала куда надо, вода ручьем выливалась со дна лодки за борт, топор и спички отыскивались, костер разгорался.
Нет, пожалуй, зря Ленька обзывает своего деда лодырем! Во всяком случае, от него, как от мухи, не отмахнешься, тут Ленька хватил через край. Окурок‑то все‑таки полетел в воду. И про вихры было сказано громко, уверенно. Но в то же время Ленька определенно командовал дедом, как хотел, это и слепой мог видеть. Водяной, посмеиваясь, потакал внуку, но и спуску, видать, не давал, как полагается деду, — вот она, истинная правда.
Наблюдая с любопытством и некоторым страхом за бакенщиком, Шурка невольно перебирал в памяти все, что он знал, видел и что слышал от мужиков и баб о перевозчике.
Будка его стояла на песчаной возвышенности, намытой весенними паводками. Каждую весну, в половодье, река окружала будку со всех сторон, подступала к порогу, и дед причаливал свою завозню прямо к крыльцу, а Ленька, балуясь, удил рыбу из окошка.
Деда звали Тимофеем Капарулиным. Когда он был еще мальчуганом, отец его, тоже бакенщик, вздумал посадить около будки тонкие, гнувшиеся на ветру липы, березки и рябинки. Вместе с отцом Тимошка таскал корзиной чернозем из болота, поливал деревца, и они разрослись на просторе вольготно. Теперь под их прохладной тенью Капаруля любил в зной проводить часы досуга. Здесь он чинил фонари, конопатил и смолил лодку, должно ровесницу ему по годам, красил помаленьку железные воронки бакенов, ладил рыбацкую снасть: переметы, сети, жерлицы, дорожки. Отсюда же он лениво вел наблюдение за порученным ему участком Волги.
Прямо перед будкой тянулась песчаная коса, острым, щучьим носом врезываясь далеко в воду. Выше, на изгибе реки, шел каменный перекат, прозванный ребятами Седой гривой, — гроза лоцманов, водоливов и капитанов. Там постоянно кипела вода, зубасто щерились валуны с разметавшейся на них седой пеной. Фарватер проходил рядом. Мужики толковали, что немало днищ пароходов, «тихвинок» и баржей распорол на долгом своем веку этот перекат.