— Видать, задали Лешке дёру вместо лодки и остроги. А мы‑то, олухи, сидим, мерзнем, — бормотал Петух. — Выдумал тоже. Кишка, где встретиться! Нет чтобы в пещере, все теплее… И спичек я не захватил, поторопился, анафема тебя задери! Хоть бы теплину зажечь, погреться…
Шурка радешенек был Яшкиному ворчанью, оно ласкало уши, как забытая и теперь припомнившаяся любимая песенка. Дружище Петух простил его, ни о чем не напоминал. Еще не было между ними прежней близости, они стеснялись, чувствовали себя не больно ловко, старались не смотреть друг на друга, но дело шло к полному примирению. Немного терпения, и все наладится лучше прежнего.
Приятель держал себя так, как положено, когда долго ждешь и прозябнешь до костей. Шурка в этом не виноват, но, жалеючи друга, предложил все, что имел: ватный пиджак с кушаком, теплую шапку, материны сапоги.
Петух от всего отказался наотрез.
Тогда, чтобы отогреть Яшкино сердце, Шурка рассказал о бабуше Матрене, которая скоро явится гостить к ним на всю зиму. Он намекнул, какая из этого может выйти польза для приобретения двух желанных серебряных крестиков.
Петух промолчал.
Это тоже был хороший признак. Известно, мужики всегда молчат перед тем, как решить окончательно важное дело.
Шурка думал о том, чем бы еще задобрить, согреть Яшку, как бы поскорей попасть на завозню и лучить рыбу, бить ее острогой. Ничего не существовало для него сейчас на свете, кроме недовольного, замерзшего Петуха и черной, неподвижной воды, в которой притаились по осоке, камням, по песку и тине окуни, щуки и налимы.
Некоторое время на косе царило безмолвие. Тьма глядела на ребят круглыми рыбьими глазами: красным, как у сороги, и белым, как у верховки — уклейки.
Шурка вспомнил, как таскал он летом на удочку красноглазых сорог и белоглазых уклеек без счета, а лещей выудил только парочку, и скорее подлещиков, фунта на полтора. Большие лещи, толстые, блестяще — медные, словно начищенные песком, клевали редко и ненадежно, обрывали лески, выплевывали червей, потому что были привередливые и хитрые. Зато ему повезло нынче с ловлей на лягушку: голавли, налимы, порядочные щуки побывали в его руках…
Вот он вечером, захватив жерлицы, бродит по Барскому лугу, по «солоди», кочкам и стучит в ржавое ведро. Лягушата, очумев от грома, скачут во все стороны, знай хватай, которые приглянулись, прячь в ведро, завязывай его накрепко тряпкой, иначе, пока идешь до воды, останешься без наживки. Торопясь, чтобы кто не приметил, где ставятся жерлицы, он разматывает лески, сажает, морщась, лягушек за губу на крючки и, стараясь не замечать, как они мучаются, хватаются лапками за острые жала крючков, за грузила, поскорей забрасывает жерлицы подальше от берега. Чем длиннее уда, тем лучше, наверняка «схватит» крупная рыба. Он закладывает, пригнетает камнями удилища в воде и, таясь от Оси Бешеного, который обязательно удит где‑нибудь поблизости и любит осматривать чужие жерлицы, мокрый, усталый, бежит домой.
Еще до коров, едва забрезжит, Шурка снова летит на Волгу. От белой росы щемит босые ступни, приходится то и дело скакать на одной ноге, а другую отогревать в ладошках.
И вот он на берегу, один на один со светлой, дымящейся гладью реки. Далеко за перекатом торчит из воды, как застрявшее бревно, лодка Капарули, вынимающего перемет.
Целы ли жерлицы? Не осмотрел ли их прежде Шурки Ося Бешеный? Ему ведь что чужие, что свои удочки — безразлично, лишь бы не возвращаться домой с пустым ведром. На это у него хватает ума. Шурка кидает вокруг беспокойные взгляды. Кажется, камни на месте, не тронуты, удочки не потревожены. Но все равно он не может успокоиться. По обыкновению, у него дрожат коленки, когда он входит в теплую, после росы, воду. Трясутся руки, нащупывая скользкий, занесенный илом конец удилища. Пустая жерлица или с рыбой?..
Мучительно — сладко мрет сердце. Не хватает терпения отвалить камни. Он вырывает из‑под них удилище.
Вялая, с тиной, как веревка, леса тянется из глубин прямо, как была заброшена. Ничто не бьется на ее конце, только грузило слабо цепляется за камни.
«Пусто… Так и знал!»
Он бросает несчастливую удочку, кидается к другой.
Наконец‑то! Лесу «завело» против течения. Можжевеловое удилище гнется, белый тугой волос звенит, пружинит, подается толчками. Вода бурлит, клокочет, и на берег выворачивается, как березовый кругляш, здоровенный голавль, лобастый, красноперый. Шурка для верности падает на добычу животом.
«Да, поели нонче рыбки до отвалу. Хватало на лягушку что надо, из годов. Почитай, каждый день была уха и жаркое… даже надоело, — думает он сейчас, все еще чувствуя, как бьется под ним, на мокром песке, голавль, как скользят по чешуе пальцы, ищут на ощупь у рыбины башку, находят и судорожно сжимают жабры. — Эх, теперь попробуем острогой! Только бы Ленька и Капаруля позволили, не промахнемся с Петухом… то‑то будет жарко!»
— И дернуло меня послушаться трепача, сунулся на Волгу… А зачем? Никакой рыбы не чутко. Она от холода вглубь ушла, — затянул новое, тревожное продрогший и раздраженный Яшка. — Эвон, хоть бы плеснулась какая малявка!.. Нет, домой надо идти. Два часа караулю — ровно сдохла вся рыба, хвостом не пошевельнет!
Шурка беспокойно заерзал на камне. Как он этого не заметил!
Прежде, по вечерам, когда он ставил жерлицы, река у берега долго не засыпала. Все слышались всплески, шорохи, какие‑то вздохи. Точно кто‑то ворочался в воде с боку на бок, укладываясь на ночь, и никак не мог угнездиться, как братик Ванятка. Сейчас вода была мертвая. Даже в заводи не крякали утки, — снялись, улетели давным — давно в теплые края. Ничего живого не существовало вокруг — одна холодная, сырая, разноглазая темь простиралась по реке,
Шурке сразу стало зябко.
Неужели и впрямь нет рыбы у берега? Попробуй достань ее острогой в глубине! Хоть до неба разведи теплину в лодке — все равно в воде на сажень не разглядишь даже самой что ни на есть крупной рыбины… А ну, как Петух правду говорит, не дал Капаруля завозни и сам не поехал? С водяным не поспоришь, это тебе не мамка, слезами не прошибешь, да Ленька, кажись, и не умеет реветь… Ой, нахвастался, кашлюн несчастный! Никакой он не имеет власти над дедом — бакенщиком. Где ему, хрипуну, совладать с водяным, коли с пустяшной задачкой справиться не может!
Он твердил это про себя, горевал, отчаивался, а видел другое: как Ленька, простуженно сипя, независимый и презрительно — снисходительный, делает небрежное движение рукой, расправляясь с Капарулей, как с мухой. И Шурка, хватаясь за эту руку, на что‑то еще надеялся.
— Подождем минуточку… а, Яша? — молил он шепотом, коченея от сырости и тревоги. — Давай побегаем, живо нагреемся!
— Давай, — вздохнул, уступая. Петух.
Они принялись носиться в темноте по отмели. Песок визжал под ногами, но тепла не прибавлял. Тогда рыбаки стали толкаться плечами, как толкаются зимой, в мороз, на шоссейке возчики, похлопывая себя рукавицами. Ребята наскакивали баранами, бодались и, наконец, сцепились по — настоящему, стараясь положить один другого на лопатки.
И до чего же приятна была эта возня после долгой разлуки!
Они обнюхивались, как старые псы, урчали и лязгали зубами от наслаждения. Узнавали, сопя и пыхтя, силенку проворных знакомых рук, внезапные подножки, ласковую трепку за волосы, за нос и уши, хитрые увертки и многое другое, отчего им становилось весело.
Возня точно скрепила их примирение. Не было и в помине неловкости, стеснения. Они ползали на брюхе, ложились поочередно на лопатки и братски обнимались. Скоро повалил из разинутых ртов пар, ребята вспотели и согрелись на славу.
— Постой! — остановил Яшка друга, лежа под ним на мокром песке. — Гляди‑ка!
Шурка вскочил на ноги и увидел, что тьма была уже трехглазая. К бело — красным неподвижным рыбьим глазам прибавился еще один, светло — желтый, маленький, живой. Он мигал и ползал в темноте, как золотой жук.
— Никак… разговаривают, — сдавленно шепнул Шурка. Они прислушались.