И хотя проводила госпожа вот так день за днём, добавляя новые и новые благоприятствующие тому обряды, и исчерпала до конца чистую истину молений, — наступил уже и третий год правления под девизом Гэнко, а родов у неё всё не было и не было. И только потом, когда принялись устанавливать подробности этого дела, оказалось, что под предлогом приближения родов у госпожи из Внутренних покоев такого рода обряды Тайного закона совершались с целью умалить зло, идущее от Канто.
Поскольку такое важнейшее дело стало предметом желания государя, у него появилось искушение спросить также и о возражениях его министров. Однако же при встречах его величество не изволил ни о чём говорить ни со старыми министрами, дальновидными и мудрейшими, ни со своими приближёнными, опасаясь, что ежели дело это достигнет ушей многих, то может случиться, что молва донесёт его и до слуха воинских домов.
Он встретился и поговорил только с Сукэтомо — советником среднего ранга из Хино, с чиновником Распорядительного ведомства, младшим толкователем законов Правой стороны Тосимото, с Такасукэ — советником среднего ранга из Сидзё, со старшим советником, главой Законодательного ведомства — Мороката и с Нарисукэ, советником Имперского совета из дома Тайра, стремясь привлечь нужных для дела ратников. Немногие отозвались тогда на решения государя. Это чиновники из резиденции экс-императора в Нисигори, Асукэ-но Дзиро Сигэнари и воины-монахи Южной столицы и Северного пика[90].
Этот Тосимото, унаследовав от многих поколений своих предков занятие конфуцианством, достиг непревзойдённой учёности, а посему, призванный служить на высоких постах, он возвысился до чина Помоста орхидей[91] и был направлен ведать придворными бумагами. Как раз в то время дел у него было такое изобилие, что времени для разработки планов не оставалось, поэтому Тосимото решил, приняв на некоторое время затворничество, разработать план того, как поднять ратников.
Вот тут-то и случилось, что монахи-воины из Горных ворот и из Ёкава[92] обратились ко двору с челобитной; развернув ту челобитную, Тосимото прочёл её вслух, однако во время чтения допустил ошибку и слово Рёгонъин прочёл как Мангонъин[93]. Услышав это, сидевшие вокруг вельможи переглянулись и, всплеснув руками, рассмеялись:
— А если взять знак «со», «совместно», так его хоть по левой части, хоть по правой, всё равно надо читать «моку»[94]!
От великого стыда Тосимото залился краской и вышел.
После того случая, объявив, что от позора он принимает затворничество, Тосимото на полгода оставил слркбу и, приняв облик монаха-странника, отправился по провинциям Ямато и Кавати, высматривая места, где можно было бы возвести замки и укрепления, и пошёл по восточным и западным провинциям, выведывая местные нравы и общественное положение жителей.
6
О ДРУЖЕСКОЙ ПИРУШКЕ И О ТОМ, КАК ГЭНЪЭ БЕСЕДОВАЛ О ЛИТЕРАТУРЕ
Итак, были в провинции Мино два жителя, и звали их Токи Хоки-но Дзюро Ёрисада и Тадзими Сиродзиро Кунинага. Оба они, как отпрыски рода Сэйва Гэндзи[95], пользовались славой доблестных воинов, поэтому его милость Сукэтомо, хорошенько разузнав их родословную, близко с ним сошёлся, и дружеские их отношения уже не были слабыми. Однако в такие важные дела без разбору людей не посвящают, и подумав о том, что бы такое предпринять ещё, Сукэтомо устроил им дружескую пирушку, дабы ещё лучше изведать их сердца. Среди людей, собравшихся здесь, были старший советник, глава Законодательного ведомства, Мороката, Такасукэ — советник среднего ранга из Сидзё, глава Левой гвардии охраны дворцовых ворот Тоин Санэё, чиновник Распорядительного ведомства, младший толкователь законов Правой стороны Тосимото, чиновник третьего ранга монах Датэ Юга, Гэнки-хогэн[96] из павильона Защиты мудрости, Сёгоин, Асукэ-но Дзиро Сигэнари, Тад-зими Сиродзиро Кунинага и другие.
Зрелище пира этой компании поражало зрение и слух, уши и глаза Порядок подношения чарки не говорил о благородстве или худородности гостей; мужчины сняли свои головные уборы и распустили волосы на макушке; монахи, не надев своих облачений, сидели в белых нижних одеяниях; более двадцати женщин лет по семнадцати-восемнадцати, изящные лицом и станом, с особенно чистой кожей, одетые лишь в тонкие одинарные одежды, угощали присутствующих сакэ, и снежно-белая их кожа, просвечивающая сквозь ткань, ничем не отличалась от цветов лотоса, только что выглянувших из вод пруда Тайи[97].
Доставлены были все редкие кушанья с гор и из морей, приятное на вкус вино было обильным, как в источнике; все веселились, играли, танцевали и пели. А между тем, не было у них другой задачи, кроме той, чтобы наметить, как можно умертвить Восточного варвара[98].
Подумав, что если их компания будет всегда собираться без особенного предлога, то со стороны это вызовет, пожалуй, подозрения, участники её решили предлогом избрать беседы о литературе, и для этого пригласили книжника по имени Гэнъэ-хоин[99], который слыл в те времена человеком несравненного таланта и учёности, попросив его провести с ними беседы о «Литературном сборнике Чан-ли»[100].
В том сборнике есть длинное стихотворение под названием «Чан-ли направляется в Чаочжоу». Когда дошли до этого стихотворения, слушатели прекратили беседы о «Литературном сборнике Чан-ли», сказав:
— Это всё нехорошие книги. Вот «У-цзы», «Сунь-цзы», «Шесть секретов», «Три тактики»[101] — это как раз те сочинения, которые нам нужны.
Тот, кого звали Хань Чан-ли, стал известен на закате этохи Тан[102], и был человеком блестящего литературного таланта. Стихи его равняют плечи с творениями Ду Цзы-мэя[103] и Ли Тай-бо[104], а проза превосходит всё, что было написано в эпохи Хань, Вэй, Цин и Сун[105]. У Чан-ли был племянник по имени Хань Сян. Он ни письма не любил, ни со стихами не соприкасался, а изучая лишь искусство даосов[106], занятием своим сделал незанятость, а делом — недеяние.
Однажды Чан-ли, обращаясь к Хань сяну, сказал:
— Живя между землёй и небом, ты блуждаешь в стороне от человеколюбия. Это — постыдное для благородного человека, но ставшее главным для подлого человека занятие. Вот отчего я всегда печалюсь из-за тебя.
И когда он прочёл это стихотворение, Хань Сян крайне насмешливо ответил ему:
— Человеколюбие вышло оттуда, где был отвергнут Великий путь[107]; учёность достигла расцвета тогда, когда появилось Великое недеяние. Я наслаждаюсь в границах недеяния, просветляюсь по ту сторону добра и зла. А коли так, — я оттаскиваю Истинного главу за локоть, прячу в горшке небо и землю, похищаю мастерство сотворения, вздымаю горы и реки внутри мандарина[108]. И наоборот, печалюсь я только о вас, — о тех, кто довольствуется объедками со стола древних мудрецов, о том, что попусту тратите вы свою жизнь по мелочам.
Тогда вновь заговорил Чан-ли: