Анна вздохнула и резко поднялась со скамьи; скрылась в избе и вернулась с потрепанной колодой.
В последнее время она часто раскидывала карты на сыновей и мужа, загадывая родные имена на засаленного червонного короля.
«Шестерки», «валеты» и «дамы» обещали то казенную дорогу сыновьям, то любовное свидание мужу. А иногда зловеще, кверху острием, «на сердце» падал пиковый туз.
Тогда Сидориха судорожно сгребала карты и, тщательно перемешав их, снова загадывала на червонного короля то же имя.
На этот раз старшему сыну Дмитрию карты прочили злодейку, а затем приятное известие в собственном доме. Грише на сердце легла бубновая дама, а в голове у среднего сына, если верить гаданию, были любовные хлопоты.
— Рано ему еще чем зря голову забивать, — хмурилась Сидориха и в очередной раз перетасовывала колоду, снова извлекала из нее червонного короля и загадывала имя «Павел». Младшему сыну карты сулили пустые хлопоты и обещали, что сердце его успокоится деньгами.
Карты лгали. Деньги взять Павлику было неоткуда, если только она сама или Сидор ему их не дадут, но в доме только и осталось, что на сахар, да на соль. Сидориха хмурилась.
Сыновей все не было, и Анна раскинула карты и на Сидора — скоротать ожидание.
Карты обещали успокоить сердце мужа бубновой дамой с ее любовью. Анна была дамой крестовой.
Окончательно разозлившись на карты, Сидориха с раздражением спрятала колоду в карман.
Ночь, как вор, незаметно подкрадывалась к деревне, а сыновей все не было.
И, наконец, когда почти совсем стемнело, вдали показались высокие ладные фигурки.
— Где это вы шлялись до поздней ночи? — набросилась Сидориха на сыновей.
— В городе началась война, — торжественно и печально, но с нотками тайного ребяческого восторга в голосе объявил Павлик матери и двоюродной сестре.
Анна всплеснула руками: ее непутевые сыновья зачем-то ходили в Сухиничи, где стреляют, и где немцы.
Но ребята ходили в город не ради любопытства. У каждого мальчика за плечом болталось по мешку.
Дома Толик деловито выложил на стол два бумажных пакета — один с манкой, другой — с белой мукой.
— Где взял? — дрогнули губы у Степана.
Картина из казавшегося теперь далекого прошлого встала перед его глазами. И сломанные венские стулья, и огромные от ужаса глаза Натальи… Неужели и средний сын?..
Толик словно прочитал мысли отца. В памяти живо всплыли и дымящаяся картошка, и крики отца и брата.
— В магазине, — торопливо, как будто оправдывался, сбивчиво рассказал Толик. — Там… немцы уже в городе. В магазинах окна разбиты. Каждый хватает с прилавков, что успеет.
— Сварим кашу на молоке, — обрадовалась Нина и бросила важный взгляд на молоко и груши на столе.
Не каждый вечер в доме такой вкусный ужин.
* * *
Люди в черном въехали в Козарь на следующий день на мотоциклах.
Они показались в дорожной пыли со стороны василькового поля в длинных кожаных черных плащах.
Они говорили на странном незнакомом языке.
От них исходил запах одеколона, сладковатый, нездешний. Тревожный.
Их лица были суровы и решительны.
— Батюшки святы, — крестились старушки, как будто одним из людей в черном был выбравшийся из преисподней антихрист.
А еще через несколько дней в Козарь въехали немецкие солдаты на двух крытых брезентом грузовых автомобилях.
Машины остановились посреди деревни.
Дети с плачем разбегались по домам, хватались за юбки матерей.
Материнский инстинкт заставлял женщин распрямлять плечи и выше поднимать голову.
Одна машина остановилась у дома Ефросиньи.
Растерянная, но с отчаянием и решимостью на лице, она прижимала к себе сына и дочь. Немец, не глядя на детей, наклонился к поросенку, привольно катавшемуся в пыли во дворе.
— Не отдам, — разжала руки Ефросинья, ринулась к незваному гостю и судорожно вцепилась в поросенка.
Немец грубо оттолкнул женщину и шагнул к курятнику, распахнул настежь шаткую дверь.
Куры захлопали крыльями, тихо заскулила Ефросинья, заплакали дети.
Паника, как пожар, перекидывалась от дома к дому, охватила всю деревню.
Некоторые сами открывали сараи, чтобы хоть часть разбежавшейся по округе живности не досталась немцам. Но враги не позволяли добыче уйти.
Мычание, кудахтанье, блеянье смешивались с детским плачем и причитаниями старушек.
В одну машину немцы заталкивали коров, свиней, овец и поросят, в другую кидали уток, кур и гусей.
— Сейчас и у нас поросенка отнимут, — заволновалась Нина.
— Пусть сначала найдут его! — Степан схватил нож, и вскоре за домом послышался визг.
Обмотав окровавленную тушу старыми тряпками, Степан спрятал её в соломенную крышу. Но немцы не дошли до старой берёзы.
Крупа, сахар, мука — все, что было съестного в избах перекочевало в ненасытные прорвы-кузова. Под брезентом не осталось уже места, а зловещие гости все ходили по деревне с ведрами.
— Матка, матка, ко-ко-ко, — требовали они.
Никто не спешил наполнять ведра яйцами, и немецкие солдаты сами находили в соломе насиженные места.
— Фашисты проклятые, — сыпались вслед угрозы. — Будете и вы рыдать кровавыми слезами.
Проклятья выходили горькими и жалкими. Враг продвигался все ближе и ближе к Москве.
* * *
Осенью деревня опустела. Плакали жены, провожая мужей. Плакали дети, провожая отцов. Долгими, тяжелыми были прощальные объятья.
Один вопрос: «Увидимся ли снова?» стыл во взглядах.
Сыпались повестки, как листья с деревьев, но дом Степана обходили. Видно, как ни нужны были фронту солдаты, а пожалели в военкомате его несовершеннолетних детей.
Сразу две повестки нагрянули в дом Сидорихи. Анна голосила, но тихий Сидор грозно стукнул кулаком по столу, чего никогда не позволял себе раньше:
— Что ты нас хоронишь раньше времени?
Жена послушно замолчала, но как-то сразу постарела и, глотая слёзы, обняла младших Гришу и Павлика.
Опустел дом под железной крышей. Снова позвала война Андрея и Михаила, а вместе с ними и отца их, Тихона.
Повестки пришли всем братьям Степана и их совершеннолетним сыновьям. Даже Семён, почти старик, в конце октября взял в руки автомат.
Холодно, неуютно стало в деревне. Акулина Матвеевна не кричала больше вслед Степану «бродяга», но взгляд ее наполнился еще большей укоризной, точно он был виноват в том, что все ее сыновья, кроме него, ушли на войну.
Степан опускал глаза. Если бы он мог, он был бы там, в кровавом пекле, рядом с Никитой, с Иваном, с Матвеем и Семеном.
Если бы у Ниночки с Толиком была мать. Если бы жива была Наташа…
Утихшая боль снова поднялась со дна души. И теперь к ней добавились новые тревоги. Где-то далеко в любую секунду вражеская пуля могла пронзить сердце одного из его братьев. И Степан почти физически чувствовал эту боль в своем сердце.
В такие минуты ему казалось, что он умирает, и Степан снова и снова беззвучно повторял любимое имя «Наташа», как будто хотел ускорить встречу. Наталья снова являлась ему во сне все в том же светлом платье.
Писем от Сергея все не было. Встречая и провожая тревожным взглядом почтальона, Степан каждый раз думал о том, как, в сущности, мало он знал своего старшего сына. А теперь — ничего не исправишь…
Наконец, в начале ноября почтальон Зина вручила отцу пропахшую порохом «треуголку».
Пожилая худенькая женщина из Радождево теперь стала почти сакральной фигурой для жителей окрестных деревень.
Никогда прежде ее появления не ждали с такой тревогой и с такой надеждой.
Она и сама теперь, чувствуя себя проводником высшей воли, по-особому трепетно прижимала к себе большую почтовую сумку с письмами и телеграммами. И каждый раз с замиранием сердца вручала кому-то радость, а кому-то — беду.
— От сына весточка, Степан Игнатыч, — протянула Зинаида «треуголку».
Степан взял её дрожащей рукой и скрылся в избе. На столе дымилась мелкая картошка в лушпайках.