Во второй вечер под окно приходили несколько кадетов, все ругали Вакселя и совали через решетку яблоки и булки. Потом Осип с Филей тоже принесли гостинцев.
— Ты с Дороховым виделся? — спросил Сергей.
— Как же-с, заказали поделку одну. Надеюсь им угодить.
На третий вечер пришел Ваня:
— Уезжаю, Славянин, завтра чуть свет. Не поминай лихом.
— Ты же вернешься скоро. На сколько генерал отпустил?
— На два месяца. Да разве вперед заглянешь: Может, отец дольше проболеет, а то упрошу прямо в полк определить. Ротой я сейчас скомандую. Может, на войне буду твои пушки прикрывать…
А назавтра уже прямо в карцер пожаловал сам ротмистр Мертич с пятифунтовым куском ветчины в бумажном пакете.
— Ну, кандальник, рассказывай все по порядку, — приказал он и, подстелив платок, сел на табуретку.
А когда Сергей закончил, Мертич сказал:
— Ну, выходит, по делам вору и мука.
— Я не ропщу, господин ротмистр, — сказал Непейцын, несколько смущенный, однако, таким оборотом разговора.
— Да не тебе, дурочка, а Вакселю по делам.
— Вакселю? А что с ним приключилось?
— Ты впрямь ничего не знаешь?
— Нет. Вечером Дорохов приходил, так и он ничего не знал.
— И тебе ни слова? Ах, бестия! — засмеялся Мертич. — А ведь об заклад побьюсь, никто как он руку приложил…
— Да что случилось-то?
— А то, что нонешним утром Вакса чуть в своем дерьме не захлебнулся…
И ротмистр рассказал, что аккуратный немец, живший в одном из офицерских флигелей, каждое утро перед службой ходил посидеть в некую пристройку, а нынче нежданно ухнул вместе с верхней доской деревянного рундука в яму с нечистотами. На крики подоспели денщики и вытащили утопавшего.
— Сбежался и другой народ, — закончил Мертич, — в числе коего подполковник Верещагин. Он шел с утренним рапортом и доложил происшествие генералу как старший по корпусу штаб-офицер.
— А полковник Корсаков где же?
— В отпуск отъехал, отдохнуть от трудов лагерного времени.
— Что ж генерал?
— Рассудил справедливо. Офицер для кадетов посмешищем быть не должен, а сие неизбежно, раз в нужнике купался. Пусть подаст рапорт о переводе. Да приказал расследовать причину афронта.
— Что ж узналось? — Сергей начал кое-что подозревать.
— Выловили доску, отмыли, осмотрели. Но кто ж узнает, отчего вдруг ослабла? Может, время упасть пришло, а может, кто и помог. Я рядом живу, знаю, как Ваксель денщика своего утюжил. А вчерась, видишь, он у Корсакова в городе пировал, и мой человек говорит, будто уже затемно к денщику его приходил кто-то рослый, в кадетской епанче и малость молотком постукали…
— А денщику что ж будет теперь? — спросил Сергей.
— Да ничего. Вексель от нас уйдет, поступит денщик в служительскую роту. А про вчерашние стуки мой человек да и мы с тобой молчать станем.
Вечером, когда Филя пришел под окошко, Сергей сказал:
— А я, кажись, знаю, какую столярную работу ты для Дорохова делал. Не ту ли, что недруга моего осрамила?
На что Филя ответил из темноты веселым голосом:
— Право, невдомек, сударь, про что говорите. А Иван Семенович уже далече, их спросить не могу.
— Вот увидишь, завтра тебя выпустят, — сказал подошедший Осип. — Корсакова нет, Векселя генерал выгнал…
Но Сергей просидел весь назначенный срок. Ошибся и Мертич, полагавший, что денщик Вакселя не будет наказан. Немец сам привел его в служительскую команду. Непейцын с тоской и злобой слышал крикливый голос подпоручика, приказывавшего немедля «влепить сей скотине» сто розог, а потом стоны наказываемого — пороли тут же, перед казармой, но, когда Ваксель ушел, из карцера донесся веселый голос только что поротого, который благодарил солдат, а они отвечали:
— Что ж, мы свово дела не знаем? Немца нам не обмануть? Ставь полштофа, как сулился…
Сергей пришел в роту за неделю до начала классов, в тот день, когда кадетов переводили из лагеря. Их камору только что отремонтировали — стены, потолок, полы и жарко топленные печи заново побелили и покрасили. Когда вечером закрыли окна, воздух стал парной, тяжелый. Кровати Непейцыных стояли по-прежнему крайними, Осипа — у стенки. Вечером второго дня он сказал брату:
— Попроси завтра ротного меня на другое место перевести.
— Почему? — удивился Сергей.
— Стена под боком совсем сырая, всю ночь не согреться.
— А на твое место кого?
— Кого капитан скажет.
— Значит, я так доложу: моему брату сыро, а другому будет сухо? — спросил Сергей. — А почему кровать не отодвинул?
— Я у стенки привык. — уже плаксиво промямлил Осип.
Сергей вылез из постели, перепихнул в нее брата, отодвинул от стены его кровать и лег. Действительно, простыни, матрац — все было сырое. Стену, видно, штукатурили, да не просушили.
На этот раз Осип хныкал не от одной слезливости — он сильно простудился. Днем едва ходил, ночью бредил, а утром его взяли в лазарет. И Сергея к нему не пустили.
— У брата твоего открылась горячка, — сказал лекарь. — Молись, чтоб выжил. Вот кошелек, который под подушку прятал. Как он без памяти, то не скрали бы.
«Разиня, болван, недосмотрел!» — укорял себя Сергей.
— Где Осип простыл? — спросил Верещагин, встретив его в классном коридоре.
Непейцын рассказал.
— Не могут летом ремонтировать, бараньи лбы! — в сердцах сказал инспектор. — Не пустили в лазарет? Я узнаю, не надо ль чего.
Разговор имел явные последствия. В камору прибежал озабоченный смотритель зданий, по пятам за ним — командир роты. Кисель пушил смотрителя на все корки, после чего велено было унтерам топить еще сильнее, пока кадеты в классах, и не закрывать на ночь трубы. А когда Филя понес лекарю и фельдшеру ступинские горшки с маслом, то оба, взяв подношения, сказали, что и так ходят за больным на совесть, раз о нем беспокоится сам господин подполковник.
Потом много дней на вопрос Сергея фельдшер отвечал:
— Плох твой брат — горит ровно в печи. Навряд встанет.
Сергей с трудом ел, едва слушал уроки даже нового учителя истории. «Неужто помрет? — думал он. — Что мне дяденька скажет?»
Наконец фельдшер встретил словами:
— Жив и, видать, на поправку пойдет.
Сергей сел на крыльцо лазаретного флигеля и заплакал. А ведь не ронял слезы лет, никак, семь, с самой истории с красными сапожками. Да уж эти последние. Скорей утереть, чтоб никто не видел… Но когда впервые впустили к Осипу и бескровное, какое-то цыплячье личико улыбнулось из-под больничного колпака, глаза опять затуманило.
— Ничего, Сережа, я теперь не помру. Есть все время хочется. Вели Ненилке ватрушек напечь сдобных, с изюмом, поджаристых.
Сергей принялся догонять класс. Новый учитель истории, что сменил ушедшего на пенсион, звался Петром Васильевичем Громеницким, происходил из духовного звания и кончил курс в Московском университете. Он говорил с ударением на «о», не особенно гладко, но умел увлечь слушателей.
Предварив, что по его науке учебников нет, Громеницкий приказал записывать за собой. Начал с истории Греции. Бегло рассказав о легендарных героях — Геракле, Язоне, Тезее, — о Троянской войне и Гомере с его поэмами, более подробно о Спарте, ее общественном и военном устройстве, затем перешел к Афинам и здесь застрял на полгода. Как понял позже Непейцын, Петр Васильевич просто пересказывал биографии, написанные Плутархом, поясняя попутно, что нужно для их понимания по части верований, политической жизни, судебных порядков, бытового уклада.
Очень скоро большинство одноклассников Сергея только и говорили о сражениях при Саламине и Платеях, называли рубль — сестерцием, копейку — драхмой, корабль — триерой, а пирожника, сидевшего у ворот корпуса, — демиургом. Если у кого отец был убит на войне, говорили, что он погиб, как отец Алкивиада; если кто хотел переубедить в чем товарища, то начинали словами Фемистокла: «Ударь, но выслушай…» Меньше времени оставалось теперь на игры, нужно было аккуратно записать множество интересных эпизодов, звучных имен и выражений, сплетавшихся в повествование, волновавшее и трогавшее подростков.