Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Молока?.. Молока выпью…»

И Пилип встает, идет туда, где сидят мать с отцом. Наклоняется над платком, берет в руки горлач с простоквашей, подносит ко рту. Но не пьет — в горлаче не простокваша, а кровь. Свежая, теплая кровь.

«Мама! — леденеет от ужаса Пилип. — Это же не молоко, а кровь!»

«Кровь? — не верит мать. — Откуда там кровь?»

«Посмотри».

И Пилип приближается к матери, протягивает ей горлач. Мать подносит горлач ближе к глазам, смотрит внутрь.

«И правда кровь», — говорит она.

«Что вы там выдумали?» — злится отец.

«На, глянь», — отдает ему горлач мать.

Теперь уже отец подносит горлач к глазам, всматривается. И жирные отцовы губы расплываются в улыбке.

«Это не кровь».

«А что же?» — растерянно спрашивает мать.

«Х-хе, — смеется отец, — один выдумает, а вторая верит».

Любопытство разбирает и мать, и Пилипа. Они подходят ближе к отцу, снова смотрят в горлач и видят то же самое, что и прежде, — кровь.

«А что же, что это?» — спрашивает, добивается он, Пилип, у отца.

«Это, сынок, лихо…»

«Лихо-о?..»

… Пилип в ужасе открывает глаза и… цепенеет — прямо перед ним стоит с наведенным на него автоматом рослый, с закатанными рукавами, в каске немец.

— Хенде хох! — кричит, приказывает немец.

И Пилип, еще не отойдя от сна-кошмара, медленно-медленно встает, поднимает руки. И только теперь видит, что немец не один, их несколько, они со всех сторон обступили его и стоят, держа наизготовку автоматы, ждут, что он станет делать.

— Все, конец, — прошептал самому себе Пилип.

— Вас? — гаркнул немец и, не дожидаясь ответа, отдал новую команду: — Форвертс, шнель!

Пилип не понял, чего от него хотят, что приказывают делать.

— Шнель! — проорал немец и, подойдя ближе, ударил его носком сапога.

Пилип догадался, что он должен куда-то идти, и не заставил себя подгонять — двинулся в ту сторону, где открывалось поле.

За ним с наведенными ему в спину автоматами подались из лесу и немцы.

VII

Только в лесу, оставив позади многолюдные Ельники и голое, как бубен, поле, успокоился малость Евхим Бабай, уже не ждал, что его вот-вот окликнут, остановят, погонят снова в мрачный и зловонный подвал, поверил, что он свободен, может идти куда угодно, делать что вздумается.

«Надо же было мне так попасться! Сидел бы дома — и горюшка никакого бы не знал. А так… Слава богу, выпустили. А могли же…»

Холодным потом облился, представив себе, что могли с ним сделать немцы.

«И никто бы не заступился, слова в защиту не сказал. Кто я такой, чтоб за меня заступаться, кому я нужен?..»

Почувствовал, как не чувствовал никогда прежде, всю свою ничтожность, беспомощность.

«Много всюду людей, и я среди них как… букашка. Затопчут — и никто не заметит даже… Каждый о себе заботится, лишь бы ему было хорошо, вырвать бы что-то, заполучить, ухватить… А о том, кто где-то у него под ногами ползает, кто станет думать?.. Жена — и та не вспомнила, не пришла ни разу, передачи не принесла…»

Сознание одиночества как-то по-особому задело Евхима Бабая.

«И там, в Великом Лесе, я был один как перст… И тут, в Ельниках, то же самое. Советская власть не понимала меня, и немецкая не хочет понимать. Я к ней со всей душой, а она меня… Пинком прямо под дых. И что делать-то, как по-другому жизнь строить?..»

По привычке дернул локтем, чтобы крепче прижать к себе ружье, и только сейчас вспомнил, что ружья-то за плечами нет.

«Ай-я-яй! И как же это я запамятовал?..»

Постоял, подумал.

«Может… вернуться в Ельники?»

«Ну, вернешься, и что дальше?» — возник ехидный вопрос.

«К коменданту или к начальнику полиции пойду. Попрошу, чтоб отдали ружье…»

«Чудак человек! А они тебя снова в подвал…»

В подвал Евхиму Бабаю возвращаться не хотелось.

«И так хвала богу, что вырвался… А если еще раз посадят… Могу и не вырваться, там и концы отдать…»

Медленно пошел дальше по дороге.

«Но как же без ружья?.. Кто меня слушаться станет?.. Да и защититься в случае чего… Как защититься?»

Не привык Евхим Бабай обходиться без ружья. Без него — как без рук. С тех пор как лесником стал — эвон сколько лет! — куда бы ни пошел — за плечом ружье.

«Не везет… Так не везет… И с женой, и с детьми, и вообще в жизни… Что ни сделаю — боком вылазит… Думал, немцы придут — полегчает. Как бы не так! Избили, в тюрьму швырнули. А вдобавок еще и ружье отняли…»

Снова — в который уже раз! — задумался Евхим над своей жизнью.

«Кажись, и то, и это делаешь, мечешься туда-сюда, все хочешь, чтоб лучше было. А глядь — счастья как не было, так и нет. И кто ж в этом виноват? Власть? Так она ведь меняется. Была царская, стала советская. Теперь вот немцы пришли, а все едино… Как был я никто, так и остался. Люди, что ли, виноваты во всем? Вот опять же… Хотелось мне выпрямиться, голову поднять. И что — едва совсем без головы не остался. Так кто же, кто всем — счастьем и несчастьем человека — правит? От кого все зависит? Прежде говорили — от бога… Так ведь и бог… При советской, скажем, власти кто хорошо жил? Безбожники. Им все и всюду было доступно. А таким, как я, никогда ничего путного не перепадало».

Не знал, не догадывался Евхим Бабай, от кого счастье человеческое зависит. И не человеческое вообще, а его, Евхима Бабая, счастье.

«Знал бы — из кожи б вылез, чтоб угодить, молился бы день и ночь, травой стелился, служил бы верой и правдой… А так… Кинешься к одному, а он тебе… Ты с открытой, с чистой душой, ты надеешься, а он надсмеется, в дураках тебя оставит. И так все время, всю жизнь. Власть меняется, а жизнь моя если и меняется, то не к лучшему, а к худшему. То у «зеленых» голодал, то после женитьбы с Сонькой, с детьми мучаюсь. А теперь немцы пришли… В тюрьму засадили, едва живым выбрался. И надолго ли? Что меня ждет впереди — завтра, послезавтра?.. Ладно, если Советы сюда не воротятся… А если воротятся?.. От мобилизации удрал, бегал по деревне, подбивал людей, чтоб немцев хлебом-солью встречали… За это не похвалят. Не зря Иван Дорошка да Василь Кулага грозили, что за это и расстрелять можно…»

Вспомнив Ивана Дорошку и Василя Кулагу, даже ноздри раздул, засопел Евхим Бабай.

«Не приди они тогда ко мне в хату, я б, может, и не побежал в Ельники. И не били бы меня там, ружье бы не отобрали, в тюрьму не посадили. Все это из-за них, из-за них! Нет, я им этого не прощу. Выслежу, вынюхаю, куда они ходят, где ночуют, и в Ельники, немцам дам знать. Пускай делают с ними что хотят. А то больно уж разумные да хитрые. Сами на войну не пошли, а меня погнать хотели. Винтовку за спину и расхаживают, как паны».

Закипела, стала подниматься, глаза застилать злость на Ивана Дорошку, Василя Кулагу, на всех, кто живет себе и беды-горя не знает.

«Я то по лесу мыкаюсь, таюсь, точно зверь, то в тюрьме сижу, будто бандит какой, а они живут себе припеваючи. Спят в чистых, теплых постелях, вкусно едят да еще и другими командуют. Почему так?.. Кто им право такое дал? Присвоили это право и пользуются. А ты… как был бесправным, так и оставайся. Не-ет, надо что-то делать, хватит гнуться, прислуживать всем и каждому. Хоть несколько лет, да пожить бы… Пожить, как мне самому хочется. Чтоб Соньку, детей каждый день не видеть, не слышать ругани и крика. Одеваться в новое и теплое. Есть вкусно. И никого не слушаться, а самому бы командовать. А там… Видно будет, что делать…»

«Ну и живи так, кто тебе не дает?»

«Как кто? То Советы не давали, а теперь вот немцы…»

«С кем не случается?.. А ты… Ты, несмотря ни на что, служи немцам. Верно, честно служи. Глядишь, и выслужишься. Делай что прикажут».

«А если опять в тюрьму посадят, а? Хорошо, если удастся выследить Ивана Дорошку и Василя Кулагу. А если те обо всем узнают и поймают меня раньше, чем немцы их поймают?.. Приходили же, грозились — пристрелим… Да и немцы… Не вечно же они у нас будут. Прогонят их, снова Советы вернутся… Что тогда? Может, лучше залечь в нору, вообще не показываться на люди? Днем лес спрячет, а домой только вечером, как стемнеет, приходить…»

121
{"b":"167107","o":1}