Какое-то время опять стояли в молчании, только трудно дышали оба.
— Все раздал? — на этот раз первым заговорил Иван.
— Да почти все… Если не считать четырех скирд. Обмолотить не успели…
— Придется хоть их… сжечь.
— Сжечь? Что ты! Мы их… обмолотим.
— И хлеб что — опять раздашь?
Было темно, однако Василь увидел, как вспыхнули у Ивана глаза. Знал: у Ивана всегда вот так вспыхивают глаза, когда он зол.
— А что ты предлагаешь?
— Да не я предлагаю. Родина, партия предлагают, И не предлагают — приказывают. Сжечь, уничтожить…
Снова долго молчали.
— И завод надо сжечь. Этим я и занимался. Сегодня целый день. Еще и на завтра хватит… Готовые фуры, доски, ободья, колеса сгружены в одно место — сгорят. Котлы, трубы стальные… С этим сложнее. Маракуем вот, как и их заодно вывести из строя. Пока немцев здесь нет. Когда придут, все это труднее будет сделать… — Иван говорил медленно, будто размышлял вслух. — Я тоже думал кое-что надежным людям раздать, чтоб спрятали. А сторож, Заспицкий, и говорит мне: «Спрятать-то мы спрячем. А если немцы искать станут, а?» Вот тогда я и насчет колхозного добра вспомнил. Могут немцы потребовать назад у людей то, что ты раздал, Могут, а?
Иван смотрел прямо в глаза Василю, дышал ему в лицо, — чувствовалось, и сам до конца не был уверен в том, что говорил.
— Могут, — выдавил из себя Василь.
— Вот видишь! А ты молотить еще собираешься! — Губы у Ивана мелко-мелко задрожали. — Да если… до райкома, до Боговика дойдет… — И не договорил, перебил себя: — Да не в Боговике, не в райкоме дело. Дело во врагах, в немцах. Каждую нашу ошибку они используют против нас же. Решается судьба страны, власти нашей. А мы… — Иван сжал зубы, не находя слов.
— Когда ты завод собираешься жечь? — спросил Василь, чтобы не тянулось гнетущее молчание.
— Завтра ночью. В два часа, чтобы быть точным. А ты… в это самое время скирды подожжешь, И встретимся здесь же, на этом месте…
И, не прощаясь, не подав Василю руки, Иван повернулся и пошел. Пошел куда-то в сторону Гудова, не по дороге — лесом.
Мрак скоро поглотил его среди стволов деревьев.
XXV
Как ни хорошо жить в лесу, а в деревне, дома, в собственной хате — куда лучше. И поешь не всухомятку, а варева какого-нибудь, и постель теплая, мягкая. Да и жена, детишки рядом: если что — услышат, дадут знать. А в лесу? Ни поесть, ни поспать. Да и от комарья просто спасенья нет. Осень скоро, а гадости этой словно кто назло наплодил — свет белый застит. Да если б только свет застила, а то же и кусается, будь оно неладно. Так кусается, что живого места на теле нет. Зудит, хоть ты шкуру с себя ногтями сдери. И Евхим Бабай постепенно перебирался в деревню. Сперва приходил только за харчами, потом повадился ночевать, а с неделю назад и вовсе дома, в своей хате обосновался. Еще, конечно, побаивается выходить на люди, холера их знает, как кто к этому отнесется, станут расспрашивать, где был, почему по мобилизации не явился. А что скажешь людям? Милиции, властей вроде и нет, а между тем кто знает, как оно может обернуться. Осторожность никому еще во вред не пошла. Лучше переждать, не показываться, посидеть незаметненько, тихонько. И так хвала богу, что пронесло, обошлось все. А могло же… Ой, что могло быть! За то, что он сделал — от мобилизации скрылся, — по головке… не-е, не гладят!
В то утро Евхим тоже был дома, сидел, позавтракав, у окна, но не слишком близко, смотрел на улицу — что там да как. И в первую минуту не разобрал, что за люди возле Зайчикова двора стоят, чего они там собрались. В хату не вбежала, а влетела переполошенная Сонька — ходила на огород траву теленку жать.
— Ховайся! Ховайся! — с порога завопила она. — Ищут!..
— Кого ищут?
— Видать, Зайчика. Василь Кулага, с понятыми…
Раздумывать было некогда. Бежать! Но куда? На огород, в лес? Увидят. В хлев? Тоже кто-нибудь может приметить — день на дворе. В сени? На чердак? А может… под печь?
Всего одну, кажется, минуту пребывал в нерешительности, раздумывал Евхим Бабай, а чего только не промелькнуло, не пронеслось в голове! Как в калейдоскопе — огород, хлев, сени, чердак… Нет, лучше, чем в хате, в подпечье, нигде не спрячешься…
Шмыгнул под печь. И уже оттуда, из подпечья, Соньку попросил, чтоб еще и лаз заслонкой прикрыла.
Темно под печью, неуютно и вонища вдобавок — куры, холера на них, напаскудили, когда зимой, в большие морозы, брали в хату ночевать. А тут еще дети расходились — по хате бегают, спрашивают мать, чего батька под печь полез.
— Что он, кур там ловит?
А маленькая Танька к лазу подошла и:
— Татка, а-у!
Закричал из-под печи Евхим как резаный:
— Сонька, выгони детей из хаты! А то, если зайдут… я… пропал…
Выгнала, спровадила детей Сонька, как те ни сопротивлялись. А Евхим, немного переждав, снова кричит:
— Сонька-а! Сонька-а!
— Чего тебе?
— Ты что в хате сидишь? Ступай, иди куда-нибудь с детьми. В лес или на огород. А то разбрешут, расскажут всем, где я…
Выбежала Сонька из хаты, детей созвала, ушли куда-то. А Евхиму, одному-то, еще хуже. Черт знает, что и думать. И спросить не у кого, где тот Василь Кулага с понятыми, к кому еще во двор или в хату заходят, что ищут, кого или что забирают.
Минута, как час, тянется. И сердце — тук-тук-тук… Никогда еще так не билось у Евхима сердце. От страху это или оттого, что воздух в подпечье спертый, зловонный?
Дверь в хату отворилась, шаги — половицы скрип» скрип… Затаился Евхим, к земле припал, не дышит.
«Кто? Неуж Кулага?»
— Евхим! Евхим!
Голос вроде бы женкин. Сонька?
— Чего тебе? — произнес со страхом.
— Мимо прошли, не заходили, — отвечает тоже таинственно, шепотом жена.
— А чего ищут-то, не знаешь?
— Не, не знаю. На улицу не выходила, не спрашивала.
— Ступай спроси.
Вышла Сонька, дверь за собой осторожненько прикрыла.
Но вот, наконец, калитка скрипнула, шаги послышались. Сторожкие, знакомые. Сонькины. Ближе, ближе. Вот уже в сенях. Клямка брякнула, дверь проскрипела…
— Ну что?
— Колхоз раздают.
— Что-о? — вмиг выскочил из-под печи. Весь в курином помете, в перьях. — Как, как раздают?
— Кому овечек, кому поросят… А кому бычка, телочку…
— А нам?..
— Нам? Нам ничего.
— Это почему же ничего?
— Потому что мы не колхозники.
— Как? — готов взреветь Евхим. — Значит, если не колхозники, так ничего и не дают?
— Ты не на меня кричи! Ты на них, на них накричи, — кивает, показывает головою на улицу Сонька, тоже злющая: колхоз раздают, а им ничего не перепадает. И выходит, хлопает дверью — аж стекла в окнах дрожат.
А Евхим — к окну. Что там? Видит, как бегут сначала к колхозному двору люди, потом, немного погодя, возвращаются оттуда — кто с мешком зерна, кто ведет на веревочке бычка, кто телушку, кто гонит овец, свиней. И все по своим дворам. А ему, Евхиму? Ничего, ровным счетом ничего.
«Так же… они все растащат, разметут… Ничего не останется. И где, где эти немцы, почему в Великий Лес не приходят? Говорят же, в Ельниках они давно. А тут разволокут все колхозное, поди тогда поживись. Из чужого хлева, что ли, выведешь, из клети возьмешь? Как бы не так!» — бурлит, горит все нутро у Евхима. И один вопрос, одно мучит: «Почему немцы не приходят?»
Еле ночи дождался. А дождался — шапку на голову и ходу из хаты.
— Куда ты? — крикнула вдогонку жена, Сонька.
— Куда надо, — буркнул, лишь бы отцепилась, не приставала, Евхим.
И ушел, растаял, как привидение.
XXVI
Знал, предчувствовал Василь Кулага — нелегко, ох как нелегко будет сделать то, на чем настаивал Иван Дорошка, что непременно нужно было сделать до прихода в Великий Лес немцев. Но что будет это настолько трудно, он и представить себе не мог. А достал спички из кармана — испугался, замер на месте, подперев плечом скирду со стороны леса — оттуда вроде бы тянуло, повевало ветерком.