Короткий осенний день угасал. Надвигалась темнота, ночь.
V
Снег выпал неожиданно и так тихо, что никто не мог сказать, когда — то ли в полночь, то ли ближе к рассвету. Лег незаметно, мягко и тихо на поле, на крыши хат и сараев, припорошил дороги, прикрыл белым холодным пухом неровности на земле. Посветлело вокруг, куда и девались осенняя хмурь и мрачность. В воздухе словно разлились звонкая чистота и морозная бодрящая свежесть.
Эту перемену Николай Дорошка заметил сразу, едва только проснулся, открыл глаза. Очень уж светло было в хате.
«Неужели проспал?»
Опершись на локти, поднял голову, скользнул взглядом по окнам.
«Снег… Видать, снег…»
Босой, в исподнем подбежал, как малое дитя, к окну, припал к стеклу. Так и есть, на дворе лежал снег. Белый, чистый и легкий, как вата. Нигде еще не было ни следочка, никто не ступал на девственную белизну. Только в ветвях липы, изогнувшихся от внезапной тяжести, порхала, то поднимаясь выше, то снова спускаясь вниз, к земле, с сочным стрекотом сорока да скакал по забору, время от времени пряча в перо то одну, то другую лапку, нахохленный и оттого непривычно толстый воробей.
«Скажи ты, зима пришла», — верил и не верил своим глазам Николай.
Отошел от окна, снова лег, укрылся одеялом — в хате было по-настоящему холодно. И не знал, не мог решить для себя, то ли радоваться, что гнилая, слякотная осень кончилась, пришла ей на смену зима, то ли огорчаться.
«Осень радости не принесла… А зима… Что принесет зима?» — задумался Николай.
Почему-то припомнилось, как жил раньше, всего несколько месяцев назад, как дожидался, жаждал хоть каких-то перемен и всякий раз, укладываясь спать и подымаясь утром, молил господа бога не медлить, поскорее разметать колхозы, вернуть то, что было прежде.
«И вот сбылось, свершилось… Колхозов нет… И перемены, какие перемены повсюду!.. Советская власть была, всем заправляли большевики… Сын, Иван, в начальстве ходил… Был дома Пилип… Костик в школе учился… И Параска с мужем душа в душу жили… А теперь что?.. Война который месяц идет. Красная Армия отступила.
Нет многого из того, что было… Пилип в войске, на хронте. И Параскин Федор там… Живы ли они?.. Иван исчез, а куда — никто не знает… Костик, положим, ночует дома, а где днем шастает, чем занимается?.. Не уследишь за ним… Немцы в деревню приехали, начальство новое поставили… И кого?..»
Не по себе стало, сердце огнем занялось, как вспомнил, что было там, около сельсовета, когда немцы в Великий Лес приехали, начальство новое выбирали.
«И подумать людям не дали… Апанаса Харченю кто-то назвал — его и поставили старостой… А начальником полиции… Сам напросился… И кто, кто?!»
Не мог улежать в постели Николай. Одеяло с себя сбросил, ноги с кровати спустил, сунул в стоптыши-опорки. Прошел к лавке, рубаху, брюки натянул. Стал ходить, топтаться взад-вперед по хате.
«Это ж еще тогда, как только на моем подворье объявился, едва калекой меня не сделал, злыдень… А теперь?.. Что будет теперь? И где защиту искать?.. Привела эта хлюндра на мое оселище, в хату, моими руками рубленную… Надо же на старости лет еще и с таким спознаться… А прогнать?.. Как прогонишь? Скорей он меня прогонит, чем я его. Во двор выйти — и то боишься. Так это ж он в полиции не был, власти не имел. Ладно еще, если не тронет… А если вспомнит, что сын, Иван, партиец, председатель сельсовета?.. Чуть что — и вспомнит. Сам не знает, так люди подскажут. Да и Клавдия, змея подколодная. Не любит меня, знает, что не хотел ее под свою крышу пускать, не хотел, чтоб Пилип на ней женился. И отомстит… Каждое слово припомнит, что ей сказано было, каждый взгляд, что я на нее бросил… Боже, и за что мне в старости кара такая, чем, чем провинился я перед тобою?..»
Упал на колени перед иконой, стал молиться. Жарко, истово, как, кажется, ни разу еще не молился.
— Боже, боже… — шептал Николай. — Никогда я не таил обиды на тебя, никогда тебя ничем не попрекал. Просил только смилостивиться, не карать меня жестоко. И сейчас о том же самом прошу. Ты же знаешь меня, боже, весь я перед тобою, как нагишом, со всеми думками моими, помыслами. Если я чего и хотел, так это жить по-человечески, чтоб всякие жук и жаба не топтали меня, на шею мне не садились. И не было зла у меня на уме — добро, только добро. Чтоб меня никто не тревожил, никто не зарился на то, что принадлежит мне…
Макового зернышка чужого никогда не взял, не украл, не присвоил… Своего мог лишиться, а чтоб где что чужое… Не было такого. Жил, старался, сил не жалел… И видишь — все равно не угодил тебе. Караешь ты меня, жестоко караешь… Жену у меня отнял, детей по свету разбросал, и живы ли они — не знаю. А теперь и надо мною руку занес. Скажи, скажи, боже, чем я тебя так прогневал, чем не угодил?..
Заворочалась на полатях, сползая с постели, Хора. И Николай словно устыдился, перестал молиться, поднялся на ноги. Не хотелось, чтоб кто-нибудь слышал, знал, что его заботит. Даже не взглянув на Хору, накинул на плечи кожух, натянул на голову шапку-ушанку и поплелся, прихрамывая («Будь он неладен, этот рыжий злодюга!»), во двор.
Постоял немного, ослепленный белизной первого зимнего утра, на крыльце, будто не решаясь ступить в снег, потом все же, вслушиваясь в мягкий, ломкий скрип под подошвами опорков, подался к хлеву, отмечая на ходу, что снег неглубок и что в деревне непривычно тихо.
«Спят, поди, люди. А куда спешить? Задал худобе сена, напоил — да и на печь».
«А Пилипу?.. Ивану?.. — пришло вдруг в голову. — Им каково, если снег, мороз?.. И где, где они? Были бы здесь — в обиду отца бы не дали. Не один, так второй заступился бы, защитил… А так… Кто захочет, тот тебя и в землю топчет. Сам-то уже не больно за себя постоишь. Здоровье не то, силы не те. Где, у кого искать защиту?.. Советская власть была… А эта?.. Да и разве это власть, если никого лучше не нашлось в начальники, чем сухорукий Апанас Харченя да этот Рыжман-приблуда?.. Кто к ним пойдет за помощью, кто с ними считаться станет?.. Один юнец, мамкино молоко на губах не обсохло, а второй чужак, его никто не знает, и он никого, ничего тоже не знает… Нет, такой власти в Великом Лесе еще не бывало, сроду не бывало…»
Зашел за угол хлева, сделал то, ради чего выходил во двор. Посмотрел на порушенную белизну снега, затоптал рыжую промоину ногами. Собрался было идти назад в хату, как вдруг услышал — звякнула щеколда, кто-то выходил из сеней.
«Уж не Рыжман ли?»
Чтобы не встречаться с ненавистным соседом, не поднимая головы, направился в хлев. Отпер дверь, вошел внутрь. Коровы уж поднялись — и его, Николаева, и Пилипова, ждали, чтоб им кто-нибудь подбросил сена, напоил. Но Николай не с тем зашел в хлев — из-за двери глаза его выжидательно обегали двор: кто выйдет на крыльцо? «Если Хора, пойду в хату. А если Рыжий?.. Клавдия?»
Закипело внутри, стал подыматься гнев, кружить голову, бунтовать кровь: «На своем подворье — как чужой…»
Вышел именно Рыжий. Во всем белом, исподнем, только кожух на плечах. Пилипов кожух… В нескольких шагах от порога постоял, оставил после себя лужу…
«Боже, что творится?! — перекрестился Николай. — Хамуло, свинья, и ничего ему не скажешь, ничего не сделаешь… Прячусь, трясусь, как будто и не дома я, как будто не я тут хозяин. А дальше, дальше что будет?.. Начальник, поди-ка… Винтовку на плечо нацепит, тогда и вовсе… Да и сейчас, еще без винтовки, а меня страх берет…»
Озяб, продрог, стоя в хлеву, — все ждал, чтобы Рыжий прошел к себе, улегся в постель. Когда показалось, что выждал достаточно, направился в хату. По пути глянул на лужу, оставленную Рыжим, плюнул:
«Во бугай… Места ему другого не нашлось… Под самым порогом…»
Отвернулся, постучал опорками на крыльце, обивая снег.
«Ну и дожил… До чего я дожил!.. И из-за кого? Из-за какой-то хлюндры…»
Зло толкнул дверь, вошел в сени.
VI
Пилип не помнил, не представлял себе, как долго он был без сознания. Но, видимо, долго, очень долго, ибо когда раскрыл глаза, то увидел над собою черное небо и высоко-высоко в этом небе — звезду. Какое-то время всматривался в черное ночное небо, не в силах отвести взгляд от звезды, — она, казалось, по-дружески ему подмигивала, словно звала к себе.