— На то, что и самому тебе хо-орошо известно. В обходе, что в обходе твоем делается?
— А что в моем обходе делается?
— Не притворяйся, знаешь. Сам все знаешь. Рубят, крадут лес.
— Кто рубит? Кто крадет?
— Кому нужно, кому не лень, тот и рубит, тот и крадет. Да и сам ты… Продаешь и налево, и направо. Так что… чья бы коровка мычала, а твоя бы молчала. А писать… Давай попробуем писать. Ты — на меня, я — на тебя. Посмотрим, что из этого выйдет…
Евхим Бабай наморщил лоб, насупился, опустил глаза в землю, сжал губы, тяжело, как зверь, засопел.
— А ты… Ты… — От злости не мог выговорить слова, брызгал слюной. — Выслеживаешь?
— На кой черт ты мне сдался? Я тебя не трогал и не трогаю. Ты и сам гляди, до поры жбан воду носит…
Евхим Бабай снова тяжело, до хрипа засопел, словно не хватало, ему воздуха, и, напялив на самые глаза кепку-шестиклинку, так же стремительно, как и появился, исчез с поляны, прошуршал в кустах — будто ветром его сдуло.
Какое-то время Николай молчал, стоя все в той же напряженной, воинственной позе, как забияка-петух, который только что атаковал своего соперника, наносил ему удары.
— Ишь ты его, он акт составит, — сказал не то сыну, не то самому себе. И усмехнулся. — Не на того нарвался… Меня так, голыми руками не возьмешь… Не-е, не возьмешь!
Костик все время молчал, не вмешивался в стычку. Ни словом не откликнулся он и теперь на отцовы слова. Очищал от веток только что поваленную молодую березку, потом тащил ее, бороздя землю, к поляне, крепил к глубоко врытым столбикам гибкой лозой. Когда же совсем закончили работу, огородили на совесть, как и должно быть, просо и собирались уже податься домой, виновато подошел, приблизился к отцу.
— Тата, — скорее попросил, чем просто сказал Костик, — вам бы забыть уже эти поляны. Сколько раскорчевали за свой век, а где они? Мама из-за полян на тот свет пошла, а вы…
— Цыц, сморкач! — резко повернулся к сыну отец и поглядел так, что Костик вздрогнул. Показалось ему: если не бросится наутек, не убежит, отец может и по шее дать, а то, чего доброго, и топором запустит…
IV
Иван Дорошка на работу в сельсовет приходил ровно в девять. Привычка никогда не опаздывать, быть точным далась ему нелегко, ох как нелегко. Были годы, когда за каждое опоздание его безжалостно наказывали. Наказывали так, что едва заработка хватало, чтобы рассчитаться со штрафами. Было это давно, еще до революции, когда Иван впервые попал в Гудов, на завод. Полыхала война, завод выполнял срочные заказы, и владельцы завода ни с чем не считались, ничего не принимали во внимание — им нужна была прибыль, прибыль любой ценой. Рабочих рук было хоть отбавляй, очереди подростков и женщин толпились в проходной в ожидании, когда им дадут хоть какую-либо работу. О, ужасные, лютые были годы! И счастье, какое счастье, что они миновали, прошли, канули в вечность. Многое изменилось и в жизни страны, и в жизни людей, и в жизни самого Ивана. Навсегда ликвидирована эксплуатация человека человеком, завод в Гудове стал собственностью государства, Иван Дорошка из наемного рабочего вырос в руководителя — председателя сельсовета. А привычка не опаздывать, приходить на работу всегда вовремя у Ивана Дорошки осталась. Привыкли постепенно к этой точности, дисциплине и подчиненные, стали даже приходить в сельсовет на несколько минут раньше председателя. Вот и сегодня, когда Иван, проскрипев старым сухим крыльцом, отворил дверь, он увидел: весь небольшой штат был на своих местах. Нина Варакса, делопроизводитель, близоруко склонившись над столом, что-то писала; затачивал перочинным ножом карандаш, стоя у окна, и новый, всего несколько дней назад зачисленный на должность секретарь сельсовета Апанас Харченя — тщательно причесанный, в чистой белой сатиновой рубашке, заправленной в черные, словно на вырост, видно, еще отцовские брюки. Сидит у телефона и дежурная — розовощекая, грудастая Надя, дочь давнего соседа Дорошек — Хорика.
— Здравствуйте! — произнес Иван нарочито громко, чтоб его все слышали. — Что у нас новенького?
— Да вроде бы ничего такого, — ответил за всех, перестав очинивать карандаш, Апанас Харченя.
— А не такого?..
— Тоже ничего, — улыбнулся Харченя.
— Не звонили? — взглянул на дежурную Иван Дорошка.
— Нет, никто ниоткуда не звонил, — бойко проговорила Надя, вскакивая со скамьи, руки по швам, как в школе перед учителем.
— Садись, не стой, — ласково кивнул Иван. Дежурство в сельсовете ввели недавно, не так просто на первых порах его было, наладить, но польза от этого уже чувствовалась: во-первых, привыкали люди к сознанию, что в мире не все спокойно, каждый день, каждую минуту могут быть неожиданности, а это их дисциплинировало, не давало излишне расслабляться: во-вторых, в сельсовете всегда, в любую минуту был человек — откуда ни позвонят, есть с кем поговорить, есть кому что-то срочное передать.
— Ну, коль все в порядке, я в свою хату…
И Иван Дорошка, топоча сапогами, направился в боковушку, которую не так давно сделали в сельсовете, разделив дощатой перегородкой большую, как овин, комнату на две части: в той, что побольше, теперь сидели подчиненные, меньшую занимал председатель. Честно говоря, Иван был против того, чтобы отделяться от остальных сослуживцев. Но районное начальство настояло на своем. Боковушка не так нужна председателю сельсовета, сколько тем, кто сюда приезжает, — разным командированным, уполномоченным. Хоть переночевать есть где, не нужно по всей деревне искать место. Да и поговорить с глазу на глаз можно с человеком, никто ничего не услышит, не разнесет. Постепенно Иван привык и сам к боковушке. Как только выпадала свободная минута — прятался за дверь, если, конечно, в боковушке никто не жил, не было там никаких командированных или уполномоченных. Сегодня Иван тоже рассчитывал посидеть за столом, подумать, а если удастся, то и сделать наброски того, о чем следовало бы выступить перед депутатами на очередной сессии исполкома или… Или даже на партийном собрании. Очень уж много самых различных, порой невероятных слухов, а то и сплетен ходит по деревням. «Бабское радио» не прекращает работы, вещает днем и ночью, все двадцать четыре часа. И что самое обидное — верят ему люди. Верят, потому что не хватает разворотливости нашим агитаторам и пропагандистам. Да и коммунисты, депутаты не всегда подают пример партийного отношения к слухам и сплетням. Ни одного непродуманного слова! Если же коммунист или депутат слышит, как кто-то что попало плетет или выдумывает, его долг — заставить болтуна замолчать, доказать, что все то, о чем люди только что слышали, — неправда, дать марксистско-ленинское толкование событиям или фактам, сослаться на работы товарища Сталина, который ничего не утаивает, говорит с народом обо всем и так, как и должно говорить, — честно, доходчиво, ясно… Иван сел за стол, достал из ящика чистую тетрадь, даже развернул было ее, но в это время дверь осторожно скрипнула, приоткрылась и в боковушку тихо, как кот, неподвижно держа перед собою согнутую в локте сухую левую руку, не вошел, а протиснулся Апанас Харченя.
— Иван Николаевич, — с какой-то таинственностью прошептал он. — Иван Николаевич, вас хочет видеть Вера Семеновна Рученко…
— Что у нее? — не сводил глаз с Харчени Иван.
— Не знаю. Сказала — хочет видеть вас. И все.
Веру Семеновну Рученко Иван Дорошка знал мало.
Была она не здешняя, великолесская, а приезжая. Работала в школе, преподавала математику. По отзывам жены, Кати, и директора, Андрея Макаровича Сущени, это была скромная женщина, отлично знала свой предмет, умела его преподнести. Правда, не активистка, ни с кем не дружила, не участвовала в обсуждении никаких новостей, о себе ничего никому не рассказывала. Была, словом, вроде бы чем-то напугана. Все, что выходило за пределы математики, ее не касалось. У Веры Рученко почти взрослая дочь, учится в девятом классе. Больше ни Иван, ни в школе про Веру Рученко ничего не знали. Нет, знали еще одно: до нынешнего года Вера Семеновна жила в Минске. И вот месяца два тому назад оставила город, переехала жить и работать на Полесье, в Великий Лес.