Может, и додумался бы, ответил бы себе Бабай, что лучше, если б не жена, не Сонька. Расходилась, развоевалась вдруг ни с того ни с сего, ну просто удержу нет. И уже не под нос себе ворчит, а руками размахивает, орет. И на кого? На него, на Евхима. Клянет последними словами немцев, клянет войну, весь свет…
— Замолчи! — повернулся лицом к жене, вызверился Евхим. — Тут и без тебя голова кругом идет…
— Не замолчу! — топала ногами Сонька. — Дома столько работы, а ты стой как дура, жди неведомо чего. Да еще и приедут ли те черти полосатые.
— Еще раз говорю — смолкни! — насупил брови Ев-хим. — Распустила язык. А как услышит кто?..
— Пускай слышит… Пускай знает, как я ненавижу…
— Кого это ты ненавидишь? — прошипел Евхим.
— И немцев, и тебя.
Дал бы, дал бы жене по морде за такие слова Евхим, будь это дома, в хате. Но распускать руки здесь, возле креста… Да еще когда вот-вот должны выехать из лесу немцы… Только кулаки сжал, засопел по-звериному, в ноздри, Евхим.
— И ты… тоже мне опостылела.
— Другую поищи, — огрызнулась Сонька.
— И поищу.
Каким-то шестым чувством Сонька вдруг почуяла, угадала, что сказано это было не сгоряча, что за словами Евхима стоит нечто серьезное, обдуманное. Уже мягче заговорила:
— Так уж кто-то и пойдет за тебя… Бегом побегут… Было бы на что позариться…
— По-твоему, не на что?
— Не на что, — опять смело сказала, как приговор вынесла, Сонька, а про себя добавила: «Пускай хвост больно не задирает, не задается. А то, гляди-ка, надулся».
— Ну что ж, коли я тебе приелся… — не на шутку взяла злость Евхима. — Словом, знай: не всегда я таким буду.
— А каким же ты будешь? — поинтересовалась Сонька, довольная, что доняла наконец, задела за живое мужа.
— Увидишь… Пускай только…
Вот тут-то и понял Евхим, что нужно, очень нужно ему, чтоб в Великий Лес как можно скорее приехали немцы. Он не представлял толком, что именно изменится в его жизни с появлением немцев, но был твердо убежден, верил: что-то изменится. Это не в последнюю очередь касалось и Соньки.
— Так что «пускай только»? — допытывалась она.
Не стал Евхим ничего объяснять, ничего говорить Соньке. Отвернулся, снова принялся глядеть на дорогу, ведущую в Ельники, а в голове, как бесповоротно решенное, стояло: «Брошу Соньку. Как только перемены в жизни наступят, так и брошу. Новую жену возьму. Да-да, новую. Получше. Мужчины все на фронте, хватает этого добра. И девчат, и солдаток…»
А немцев все не было, хотя и давно перевалило за полдень, припекало, прямо палило солнце, и духота стояла, как летом, в сенокос.
«Хоть бы грозы не нагнало… Ишь, парит… Как в котле».
И словно накликал Евхим: из-за леса угрожающе начала выползать, быстро-быстро заволакивать небо темно-синяя, почти черная туча. Откашлялся, прогремел гром. Откуда-то вырвался ветер, запылил, понесся, как шальной, по полю. Сверкнула молния, располосовала огненным рубцом тучу, уже закрывшую солнце и клубившуюся, вспухавшую над головой. Трахнуло так, что в ушах зазвенело. И сразу же хлынул дождь. Даже не дождь, а ливень — крупный, спорый, свету белого не стало видно.
Рассуждать, искать укрытие от дождя было недосуг. Сонька, придерживая руками подол, помчалась со всех ног в деревню. Евхим заметил это, когда она была уже далеко, у концевых заборов.
— Сонька-а! Сонька, куда ты?
Но Сонька и не оглянулась — то ли не услыхала, то ли не захотела оборачиваться: скорее в чью-нибудь хату или хоть под стреху!
А дождь лил. Лил как из ведра. И сверкало поминутно, сверкало и гремело. Да так, что земля под ногами словно коробилась, ходила ходуном.
«Ай-я-яй, это ж надо!..»
Схватил со стола каравай, обернул, обмотал рушником. Сдернул скатерть, накинул на себя, накрыл голову, плечи. Но скатерть была плохой защитой от проливного, обвального дождя. И Евхим, упав на колени, пополз на карачках под стол…
Гроза ярилась всего несколько минут. Ветром ее отогнало, отнесло на деревню, а потом и дальше — на болото. Снова выглянуло солнце.
Евхим выбрался из-под стола, оглядел себя. Брюки мокрые, все в грязи. Мокрая, в грязи и рубашка, не говоря уже про скатерть, рушник. Намок и каравай. Солонка же и вовсе валялась в грязи — то ли ее смело со стола ветром, то ли Евхим сам смахнул, когда хватал каравай, накрывался скатертью: соль просыпалась, перемешалась с песком. Выругался с досады:
— И откуда ее нанесло, эту грозу? Теперь что хочешь, то и делай…
Евхим не знал, как ему быть, что делать, хоть плачь.
«Ждать, встретить все-таки немцев?.. Как я их теперь встречу? — Он еще раз сокрушенно оглядел себя, размокший каравай, втоптанную в грязь солонку. — И домой пойти… Люди же засмеют…»
Злобно сплюнул под ноги:
— Тьфу! Сироте жениться — ночь коротка…
Соньку ждать не стал. Перевернул стол столешницей вниз, взвалил на спину и, широко разбрасывая ноги — дубовый стол к тому же еще и напитался водой, — поплелся в деревню, примечая, чувствуя всем телом, нутром: из каждого окна, из приотворенных дверей за ним следят и конечно же посмеиваются, ликуют…
Да что было делать? Ничего не оставалось, как идти, тащить на горбу этот — будь он неладен! — стопудовый стол.
XV
До дороги, ведущей из Великого Леса в Ельники, Николай дошел незаметно для себя. Постоял, посмотрел в одну сторону, в другую: было еще рано, на дороге — ни одного свежего следа.
«Да вряд ли кто из Великого Леса сегодня, куда-нибудь выберется, — подумал Николай. — Немцы же приедут. Если кто и пройдет, так разве что из Ельников… Или из Поташни, Рудни…»
Переходить на другую сторону дороги не стал, побрел, держась опушки молодого сосняка, дальше, вглубь, где было чернолесье, дубняк.
«Там спрятаться лучше… А тут, в сосняке, могут увидеть, весь сквозит…»
Не по себе стало, когда подумал:
«Как злодюга или вор какой, таюсь… И где — дома, в своем лесу, на своей батьковщине… Что ж я такое содеял, чтоб прятаться? И ведь немцы-то еще не приехали. А как приедут, обживутся?..»
Перекрестился, прошептал:
— Боже, прости грехи мои, не карай, помилуй…
Из сосняка спустился в ложбинку, за которой сразу начинался дубняк. Ложбинка густо заросла молодыми осинками, березками, ольхой, и все это обвивали еще зеленые, нигде не тронутые красками осени плети ежевики. Стояло здесь и несколько старых деревьев — высоченных медностволых сосен и толстых, в два-три обхвата, но с жидкими кронами дубов.
«А может, никуда дальше и не идти?» — подумал Николай.
В самом деле, место для наблюдения за дорогой было отменное. Лучшего, если б и захотел, не найти. И дорога просматривалась далеко в обе стороны, и самому можно за деревом укрыться, никто не увидит. А если что, если невыкрутка — и убежать можно: поди догони в этой чаще.
Подошел ближе к дороге, постоял, послушал лесную тишину. За спиною что-то чуть слышно прошуршало. Инстинктивно обернулся, схватился за топор. И — улыбнулся, увидев белку: она спешила, царапалась по коре сосны в гущу ветвей. Лишь мелькала пышная гибкая спинка. Подумал: «Мне вот пришлось убегать, прятаться, так я в обиде, всех подряд проклинать готов… А она… Весь век свой так живет…»
Направился к соснам. Без спешки, вразвалку — некуда было спешить. И вдруг замер в изумлении: перед ним в яме, вырытой, когда отсыпали дорогу, и сплошь устланной палыми листьями и хвоей, сидел боровик. Большой, как решето. Рядом с ним вылез из земли еще один, а в сторонке, ближе к вересковой поросли, толпилось сразу несколько, молодых, крепких, с черными, дымчатыми шапками.
«Глянь-ка, боровики пошли, а в деревне никто не знает…»
Подошел к самому большому, первому, что увидел. Нагнулся, поднял. Достал из-за пояса топор, обрезал острием корень. Корень был чистый, ни червоточинки. Краешек шапки кем-то надкушен, заметны следы зубов.
«Белка лакомилась».
Вскинул голову, посмотрел вверх, обшарил сосны до самых верхушек. Белки нигде не было видно.