— А вы? — спросила Надя.
— Я тут побуду.
Надя сжалась, как в ознобе.
— Я… я боюсь.
— Чего ты боишься?
— Рыжего.
— «Рыжего»!.. Так это ж вы его с Клавдией нашли, откопали где-то, — не сдержался Хомка.
— Не искала я его… Это Клавдия…
— «Клавдия, Клавдия»… — разворчался Хомка. — Ты и сама добрая цаца. Меня надо было слушаться, а не Клавдию. А то с первого дня, как только выехали, — все поперек, будто назло… А теперь: «Боюсь…»
Пошел, пошкандыбал в ту сторону, где стояла подвода. Надя нерешительно потянулась за ним: теперь она ни на шаг не отставала от Хомки — куда он, туда и она. Как нитка за иголкой. Хомка был зол, и не столько, видно, на Надю, сколько на себя: почему не отказался, промолчал, когда Василь Кулага уговаривал гнать коров? И вот… Мечись теперь, как Марка по пеклу. И хоть бы толк какой был. А то ведь… Все зря, все впустую.
Огибая деревья, кусты, вышел на знакомую прогалину. Стал как вкопанный, протер глаза, — подводы на прежнем месте не было.
«Где ж она?»
Еще раз оглядел все вокруг — нет подводы. И Клавдии, Рыжего тоже не видно. Коровы разбрелись по дубняку, щипали малорослую, влажную от росы траву, время от времени взмыкивали, поднимая головы.
«Не доены… Со вчерашнего дня не доены… А я…»
— Надя! Надя! — крикнул Хомка, оборачиваясь. — Не стой без дела, дои коров…
— Так ведь… ведер нет, не во что…
— На траву дои. А ведра… Я тем временем поищу подводу.
— Где ее искать? Будто не видите — нету, Клавдия с этим… Рыжим… Уехали, наверное.
— Куда уехали?
— Откуда я знаю. Может, домой, в Великий Лес. Куда хотели, туда и уехали.
— Как это — куда хотели?! А мы? Без подводы?..
Надя пожала плечами, направилась доить коров.
А Хомка, постояв в раздумье, все же оглядел ближние кусты, поляны, сбегал на луг. Но подводы нигде не было, как и Клавдии, и Рыжего. След простыл.
«Так, поди, и есть — сбежали, — прямо бесился со зла Хомка. — Вот и возьми такую в дорогу. А она тебе… Теперь что хочешь, то и делай…»
Вернулся — и сразу к Наде: та сидела на траве и, закрыв лицо руками, плакала.
— Чего ты? — спросил недоуменно.
— Да… да… — никак не могла выговорить Надя. — К-коровы… К-как же доить, если они… д-доходят.
И Надя кивнула на кусты лещины, в одном месте особенно густо зеленевшие под сенью дубов. Хомка — туда. Под кустами лежало сразу несколько коров. Иные еще дышали, подымали головы, когда Хомка приближался к ним, словно молили о спасении, иные же окоченело вытянули ноги, глядели стеклянными глазами и ничего уже не видели. Беспомощные, подтекшие кровью, с вывалившимися внутренностями… И таких коров Хомка насчитал больше десятка.
«И за что их, за что?..»
Возвратился к Наде, сказал сквозь слезы:
— Надо… уходить отсюда.
Надя отняла от глаз руки, перестала плакать.
— Куда?
— Домой, в Великий Лес. И коров тех, что еще могут идти, что не ранены, погоним.
— Как? — вытаращила заплаканные глаза Надя. — Так зачем же было их сюда, на переправу, гнать?
XVIII
Как ни спешил Николай, Ивана он так и не догнал — тот бесследно исчез, словно растворился в чаще сосняка.
«Окликнуть? Позвать?»
Набрал полную грудь воздуха, даже было рот раскрыл, чтобы крикнуть, но какая-то неведомая сила удержала.
«Что я, мальчишка, в лесу орать?.. И узнает ли меня Иван, отзовется ли?.. Только напугаю…»
И вместе с тем хотелось увидеть сына, поговорить. Как с самым родным, близким человеком. Рассказать, что у него самого, у Николая, на душе и в мыслях, расспросить, чем живет Иван, на что надеется — не зря же остался здесь, в Великом Лесе, — и, главное, узнать, что на свете деется. Иван кое-что знает, быть того не может, чтоб не знал. Как-никак столько лет в сельсоветском начальстве ходил. Да и сейчас, поди, не просто так, без дай-причины скрывается в лесу…
«Поесть захвати… Впроголодь живу», — по-прежнему звучали в ушах слова Ивана, сказанные Василю Кулаге, когда расставались.
«И нехай бы дома еды не было. А то ведь… хватает…» — думал Николай.
«Надо будет с Василем поговорить, — пришло вдруг в голову. — Он-то, конечно, знает, где живет и ночует Иван. Сказать, чтоб не стеснялся, не боялся… Пускай заходит. И поесть, и переночевать…»
«А если увидит кто, выследит?»
Похолодело внутри, дух перехватило.
«И такое может быть. Вор тащит, а лес глаза таращит. И тогда… меня к ответу. Меня! И так неизвестно еще, чем кончится… Перепуталось все… И, перед тем как сделать что-нибудь, думаешь, и сделавши — думаешь, и то не всегда угадаешь, не так, как надо, сделаешь…»
Повернулся, медленно побрел назад к дороге, к соснам, откуда вел наблюдение.
«Может, и хорошо, что не догнал Ивана…»
Николай понимал, что негоже так думать, когда речь идет о сыне, но ничего с собою поделать не мог. И от этого страдал, корил себя, казнился.
«Отец называется… А помочь сыну… струсил».
«Да я же… я же его не догнал. Если бы догнал…»
«Потому и не догнал, что не больно-то хотел догнать. А захотел бы…»
Сел у комля сосны, положил рядом куканчики с нанизанными грибами, напомнил себе:
«Про немцев не надо забывать… А то я обо всем думаю, только не о немцах. А они вот-вот должны быть, идти по дороге…»
Спина так и похолодела, мурашки пробежали по коже, когда представил, как будут идти, двигаться по дороге немцы всего в нескольких шагах от него, а он будет сидеть тут, под соснами.
«Увидят…»
Лег, припал к земле. Какое-то время даже не дышал. Потом отполз назад, подальше в чащу. Спрятался за старым дубовым пнем.
«И не шевелиться… Особенно когда немцы будут близко проезжать или проходить…»
Лежал, весь слух и внимание. И не сводил, ни на минуту не сводил с дороги глаз.
«Вот-вот немцы должны быть здесь».
Тихо-тихо раскачивались, шумели над головой сосны, перешептывались дубы. И эта своеобразная музыка леса, наполнявшая слух, настраивала на размышления. Николай думал:
«До старости дожил… А счастья, радости вроде и не знал. Вечно какие-нибудь нелады, заботы, все кого-то или чего-то боишься, в чем-то сомневаешься и ждешь, ждешь… А чего — и сам не знаешь, спросит кто — не скажешь. То ли человеческая натура такова, то ли время во всем виновато, те крутые перемены, что идут внахлест одна за другой. Не успеваешь одного осмыслить, как уже наваливается, захлестывает тебя другое, еще более непонятное, грозное. И ты… ни о чем больше не думаешь, некогда тебе подумать — только бы уцелеть, к какому-нибудь твердому берегу прибиться, почву под ногами почувствовать. Забиться подальше, спрятаться, чтоб ничего не знать, не ведать. Так нет же, не дают. Втянут, закрутят, да так, что и не вырвешься. И пускай бы в самом деле об общем благе хлопотали, чтоб всем хорошо было. А то ведь каждый усердствует только ради себя, свои интересы блюдет. И в дураках не хочет остаться, нет, не хочет. Мелок по своей натуре человек! И все в мире словно нарочно так устроено, что не может он быть счастливым, не сделав несчастным другого, не обездолив его. Ты хочешь побольше земли… А где ее взять? Отнять у соседа. Даже если ты не отнимаешь готовое поле, а раскорчевываешь лесную делянку, все равно со временем обнаружится: ту поляну, которую ты облюбовал, кто-то облюбовал раньше, а ты его опередил. И так во всем, что бы ты ни взялся делать, куда бы ни ткнулся. Завистлив человек, ох завистлив! И чтоб хоть когда-нибудь этот голод свой утолил, сказал: все, мне больше ничего не надо. Как бы не так: достигнет одного — впереди замаячит, станет манить к себе другое. И забываешь уже обо всем — дотянуться бы, завладеть! И так всю жизнь, весь век свой. Мечешься от одного к другому, бьешься как рыба об лед, все тебе мало, все тебе чего-то хочется. А придет смерть и увидишь: ничего тебе не нужно. Наг приходишь на землю, наг и покидаешь ее, ничего с собою не возьмешь. И все твое старание, все хлопоты, вспышки гнева — зачем, к чему они? Зачем распалять себя, доводить иной раз до бешенства, не спать ночей, зачем рвать жилы — еще, еще! Неужели, чтобы износиться, поскорей загнать себя в могилу, на тот свет? А войны эти, заварухи разные — они зачем? Родился человек — и живи, как тебе хочется, как тебе мило. Охота воевать — воюй. Но меня… не трожь. Дай мне жить, как я хочу. Так нет же! Сам воюет и тебя вынуждает, чтоб воевал. Пляши под чужую дудку, делай, что тебе велят, что приказывают. Если б хоть человеку долгий век… А то ведь… Только-только, кажется, на свет народился, на свои ноги встал, говорить научился… И не жил, кажется, только собирался пожить, а глядь — состарился, на тот свет пора. Не жизнь, а миг, всего один миг! И вспомнить нечего, кроме ссор, грызни, неприятностей. Зачем тогда было рождаться? Неужели только на муки?.. И кто виноват, что жизнь человеческая так скверно устроена? Бог? А может, сам человек? Очень уж жаден он, всего-то ему хочется. Утроба ненасытная! И главное — желания у каждого свои, особенные, не такие, как у других. И каждый полагает, что его желания — самые справедливые, самые законные. И не знает же, не знает человек, чего он хочет. Сегодня — одного, завтра — другого. И это другое порой совсем противоположно тому, чего раньше хотел. Неразбериха, дерганье… Не оттого ли, что сам человек угомону не знает, не может он не только над миром встать, но и с самим собою совладать? И к чему, к чему все это приведет? Людей с каждым годом все больше — больше и суеты, неразберихи… А теперь… Теперь выплывают на поверхность бабаи… Что у этих на уме, до чего доведут людей?.. А тут еще немцы, чужаки… Что будет, что ждет и меня, и всех-всех впереди?..»