Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Переводчик быстро, проглатывая слова, перевел то, что говорил Евхим Бабай.

— Руски хитрый, руски швиня! — выкрикнул комендант, и не понять было, верит он тому, что услышал, или не верит.

— Зачем мне хитрить? — по-своему понял слова коменданта Евхим Бабай. — Меня же все знают в Великом Лесе. Знают, что и по мобилизации я на фронт не пошел, и что приказывал всем, чтоб хлебом-солью вас, освободителей наших, выходили встречать… И сам с женой аж за околицу к кресту стол с хлебом-солью носил… А мосты… Зачем же мосты жечь? Я бы сам того, кто их сжег, кто такого вреда наделал, в огонь, в огонь… Своими руками… Люди старались, строили, а они… Сожгли! Теперь и вам до нас не добраться, и нам до вас… По кладкам или на лодках… Иначе не доберешься… Но зима же скоро, замерзнут реки… И я… докажу, как ненавижу Ивана Дорошку и Василя Кулагу. И колхозы, советскую власть… Докажу!

Тут Евхим Бабай, уже сидя на полу, принялся бить себя кулаком в грудь, мотать головой, плакать и бормотать проклятия.

— Вас? — опять посмотрел на переводчика комендант.

На этот раз переводчик долго, упорно, как будто не переводил, а доказывал что-то своему коменданту. Комендант не то чтобы не соглашался, а словно бы раздумывал, прикидывал что-то про себя. Наконец он заговорил, залопотал по-немецки, по-прежнему глядя зелеными змеиными глазами на Евхима Бабая. Когда он умолк, переводчик коротко пересказал его бурную речь:

— Комендант говорит, в ближайшие дни будет в Великом Лесе. Если ты хоть словом сбрехал — будешь повешен. И ничто уже тебе не поможет — ни слезы, ни мольбы. Пощады не жди.

— Паночек, как перед богом клянусь — не брешу я, ни одного словечка неправды. Проверьте. И не медлите — съездите в Великий Лес, поскорей съездите. И вы увидите: все, что я говорил, — чистая правда! — снова начал божиться, бить себя кулаком в грудь Евхим Бабай.

Но комендант уже не слушал его. Приказал:

— Вывести! И держать в тюрьме столько, сколько понадобится для проверки.

Тот же Пилипчук, все время молча стоявший навытяжку перед комендантом, мигом налетел на Евхима Бабая и, не дав ему опомниться, вытолкал из кабинета.

XVIII

С тяжелым сердцем оставлял жену и детей, уходил из Будиловичей Иван Дорошка. А он-то думал, если жены и детей не будет в Великом Лесе, если он отвезет их сюда, к старикам, так и все заботы с него свалятся. Не тут-то было… Там, в Великом Лесе, по-своему опасно, здесь — по-своему. И главное — посоветовать ничего не можешь: идти ей, Кате, работать в школу или не идти… Как панацею, средство от всех зол, беременность придумала. Вообразила, что если с животом, с младенцем, так ее оставят в покое, никто цепляться не будет. И он, муж, вместо того чтобы что-нибудь толковое подсказать, посоветовать, только усложнил все. И без того на руках у жены двое детей. А родится третий… Да пока он родится, сколько ей всякого доведется пережить! А ее волнение не на пользу ребенку. Да и ей самой, Кате. Опять же — разговоры пойдут, сплетни. «Муж на фронте, а она понесла, ребенка родила. От кого? От мужа? Тогда, выходит, он где-то близко…»

«Не нужна ей эта беременность, не нужна… — тряс головой, думал Иван Дорошка. — И мне бы не поддаваться на уговоры, разубедить ее…»

«Но ведь Катя женщина. И притом красивая. Она поняла, что значит быть женщиной, да еще красивой, в войну. Каждый пристает, липнет. А защититься… Как ты защитишься?» — закралось было сомнение в правильности прежних рассуждений.

«И все равно… Не надо было поддаваться, подумать надо было. Основательно, толком подумать, взвесить все «за» и «против»…»

«Некогда было, времени в обрез. Всего одна ночь, и та неполная».

«Надо было еще на одну ночь остаться».

«А если я останусь, что изменится? Мне казалось, вот отправлю семью в Будиловичи — и все заботы прочь… А видишь же…»

Остановился, постоял, обернулся назад — мрак, ничего не видно, хоть глаз выколи. Однако знал, хорошо знал Иван: где-то там, возле хлева, стоит жена, Катя. Одна стоит и, наверное, плачет…

«Возвращаться с дороги — дурная примета», — вспомнилось вдруг.

Нет, не был суеверен Иван Дорошка, отродясь не верил ни в какие приметы, но на этот раз… Не то чтобы поверил, а как бы спасовал, не стал испытывать судьбу.

«Уж как вышло, так и вышло. Не буду возвращаться… Что мне дадут эти день и ночь, только разбережу себя… И ее, Катю. К тому же лишний риск. Еще как знать, обойдется ли на этот раз. Собака так лаяла…»

«Все как-то не так, как надо бы, как хотелось… И отступление наших войск… И меня на фронт не взяли, здесь, в тылу, оставили… И это задание… Если б не оно, глядишь, наведался бы раз-другой в Будиловичи, был бы в курсе, что у них и как. А тут… ни помочь, ни посоветовать…»

«И всё-таки надо идти. Чем скорее мы поднимем народ на борьбу с оккупантами, тем ближе победа. А победа — это спасение. Спасение для всех. И нельзя медлить, надо скорее до Москвы добираться. Связь налаживать. И поднимать народ на борьбу. А что до семьи… Семья не у тебя одного…»

«Понимаю, но вот сердце, душа не на месте…»

«Просто ты любишь Катю. А любовь ослепляет. Не жил ты еще без нее, не отвык».

«И не отвыкать бы».

XIX

Погода менялась — на смену пасмурным, дождливым дням все чаще и чаще приходили ясные, звездные мочи. Этот перелом особенно чувствовался по утрам, когда белели, покрывались инеем болота, луга. Холодный ветер-сиверко срывал с деревьев последние желтые листья, нес, гнал их по полю, по дорогам, швырял в грязь, в лужи, которые стыли, брались рябью повсюду — в каждой ямке, каждом ровке.

И Василь Кулага, как, может быть, никто другой, понимал — недолго ему оставаться в Великом Лесе, сидеть в своей конторе, вести разговоры с людьми. Надо, не откладывая, искать новое прибежище, новый угол.

«Эх, Ивана Дорошки нет! С ним бы мы что-нибудь придумали, — сокрушался Василь. — Где он запропал? Был — и нету. Хоть бы слово, полслова сказал. Так нет же! Вроде и подружились, делиться стали всем, что у кого на душе, и надо же — в самую последнюю минуту исчез, сбежал, бросил. Что делать? Ждать его в деревне или без него, самому обживаться, искать убежище на случай, если приедут немцы?»

Однажды после ночи, проведенной в стогу сена, когда особенно густо убралась в иней жухлая отава — словно снег нежданный выпал, — не вернулся Василь, как обычно это делал, в деревню, — а пошел, углубился в лес.

Деревья уже почти оголились, лишь кое-где пламенели последним сухим листом верхушки березок, осинок. Под ногою, куда ни ступи, шуршало золото осени. Зелень старых сосен и молодого хвойного подроста на этом фоне потемнела, посуровела. И было необычно холодно, неуютно.

«Так это ж еще осень. А что зимой будет? — думал Василь. — Шаг ступил — следы останутся. А надо же и есть что-то, и с людьми связываться. И главное — воевать, бить врага надо!»

Попался на глаза большой березовый пень, сплошь — и кора, и корни, и даже срез — обросший опятами. Василь долго стоял над ним, любовался.

«Это если б раньше найти такой пень — целое бы лукошко нарезал. А сейчас…»

На душу легла печаль — вспомнились жена, дети.

«Думаешь, как уберечь их, спасти, а они… Будто чужой я им, будто и не нужен вовсе».

Обошел пень, чтобы не потоптать опят, подался, шурша не слежавшимися еще листьями, дальше. Шел — и сам не знал, куда идет. Только бы не стоять, куда-то двигаться.

«Так все хорошо было — и глядь, ничего уже нет. Распалось все, рассыпалось. Даже семья. Один… И чего ждать, на что надеяться? А ведь еще хуже будет — придут немцы, станут свои порядки заводить. Что тогда? Люди на меня надеялись и надеются, в контору приходят. Вижу, мириться с оккупантами никто не собирается, все в драку, в бой с врагом рвутся. А я… растерялся…»

Шелестели, шуршали под ногами листья — щедрое золото спелой осени. И так же неспешно возникали, сменяли одна другую мысли. Припомнилось вдруг, как любил вот в такую тихую осеннюю пору ходить на охоту — на рябчиков. Рябчики за лето и осень настолько жирели, что с трудом поднимались в воздух, пролетали метров пять и тут же снова падали в багульник. И было их всегда много, особенно во мхах, где дозревала клюква, вблизи от вересковых полян. Выйдешь на моховину — и она вдруг оживет: куда ни ступишь — фур-р, фур-р-р, чуть ли не из-под самых ног… Выстрелишь — непременно попадешь в рябчика. Тяжелого, жирного, как гусь.

107
{"b":"167107","o":1}