Шорох слышится снова, затем звучит протяжное гудение. Мерцающее облако меняет очертания и цвет. Иссиня–черное, оно успело перемолоть отрог горы и создает из него подобие арки. Может быть, это не марево? Но в таком случае что же? Инопланетный корабль в защитной оболочке? А почему в нем проступает лицо человека?
Голова кружится, разламывается от боли. Такое состояние уже было у меня. Еще в юности я попал в аварию на планере. «Легкое сотрясение мозга», — диагностировали потом врачи. А мне никак не удавалось вспомнить, на самом ли деле было падение, набежавшее под углом в сорок пять градусов поле, хруст дюраля, удар лицом о панель приборов. Осталась боль в губе, и я осторожно касался языком соленой вспухшей губы, пробуя ее «на реальность». Но как только я отнимал язык, мне казалось, что ничего не было, а падение просто почудилось.
Теперь же вместо разбитой губы — громада «Омеги» как непреложный факт случившегося. Почему же опять появились сомнения? Их пробудило возникновение марева, слишком уж неправдоподобно и призрачно мелькнувшее в нем лицо, слишком похоже на бред. А если причина этого — сумасшедшая надежда на помощь и действие на мозг лучей? Воображение способно и не на такое…
Надо как–то проверить реальность того, что я называю маревом, хотя бы независимость его существования от меня. Попробую исследовать его. Во–первых, надо испытать версию об инопланетном корабле, чтобы избавиться от соблазна несбыточной надежды. Но как это сделать?
Пытаюсь сосредоточиться на мысли — призыве о помощи. Включаю биоимпульсный усилитель, вкладываю в призыв всю силу воли, эмоций. Затем сигналю прожектором, применяя все известные мне межпланетные коды.
Марево никак не реагирует на мои попытки контакта, но и не исчезает.
Светило поднимается над горизонтом — багрово–синее, разбухшее, похожее на чудовищного спрута. Скалы начинают светиться. Температура повышается до пятидесяти градусов по Цельсию.
Задыхаюсь… Кожа на губах превращается в лохмотья. Язык деревенеет… Переключаю регулятор до конца. Все. Запаса кислорода хватит еще минут на двадцать. А потом? Не думать! Вспоминать о другом!
…После того как Борис вытащил меня из вездехода и мы вернулись на Землю, я долго объяснял шестилетнему сыну, почему у меня обгорели волосы и брови. А он снова и снова спрашивал:
— Ты больше не полетишь туда? Больше не полетишь?
— Да, да! — соврала за меня Ольга и прижала сына к себе. Золотистые искорки в ее глазах засверкали сильнее…
Мои воспоминания обрываются. Мне кажется, что очертания марева вдруг изменились, что оно каким–то образом слышит мои воспоминания и реагирует на них. Вот до чего может дойти больное воображение. Ну какое дело мареву до моих воспоминаний?
Приходится снова делать усилие, чтобы поймать оборванную нить мысли… Да, глаза Ольги с золотистыми искорками, от которых разбегаются первые легкие морщинки, когда она смеется. Ее глаза всегда улыбаются. Даже тогда, когда Глеб сказал:
— Предки, я люблю вас. Но надо же когда–нибудь предоставить чаду свободу делать собственные ошибки. — Он улыбнулся, но тут же плотно сжал губы.
Я уже тогда заметил у него эту привычку — все время плотно сжимать губы, поджимать, даже прикусывать нижнюю. Но ненадолго. Пухлые губы подростка опять наивно и доверчиво приоткрывались…
— Я решил окончательно. Буду поступать на астронавигаторский, — сказал Глеб.
— Мы ведь уже говорили об этом…
— Но ты меня не убедил. Когда–то сам Борис Михайлович сказал, что я умею думать быстрее, чем…
— Нельзя переоценивать себя, сынок, — как можно мягче произнес я. — Каждому хочется это делать, особенно в молодости, каждый цепляется за все, что подтверждает его самомнение. Поэтому возрастает опасность переоценки. Молодой человек пылко мечтает, ему трудно отделить мечту от реальности. И, мечтая, он нередко завышает — или занижает — свою значимость в обществе, свои способности и возможности. Надо все время помнить, что истинна только цена, которую тебе назначают другие. Ибо она определяется тем, что ты можешь дать людям. А это и есть то, чего ты стоишь на самом деле…
Всегда, когда я волновался и старался говорить проще и понятнее, моя речь менялась к худшему. Я никак не мог вылезти из зарослей словосплетений, одно из которых должно было объяснить второе, и в конце концов растерянно умолкал в надежде, что слушающий окажется понятливым.
Глеб понял меня, но согласиться не хотел. Он потер подбородок, на котором начинали прорастать жидкие, закрученные жгутиками волосенки:
— Мне не нравится электромеханика, папа. У нас в семье уже есть один электромеханик. И потом я…
У него чуть было не вырвалось «способен на большее». Профессия инженера–космонавта Глеба не устраивала. Ему не давали покоя лавры Бориса. Он хотел начинать с того же, что и командир «Омеги» Борис Корнилов, а не оставаться на вторых ролях, как я. И надо же было Борису сказать как–то, проиграв подряд две партии в шахматы Глебу: «Ты умеешь думать быстрее, чем я». Пожалуй, своему сыну он не сказал бы такого. Воздержался бы…
— У тебя нелады с геометрией, — напомнил я.
Глеб вскочил со стула, глаза сузились, голос стал хриплым:
— Вечно ты вспоминаешь о деталях! Подумаешь — геометрия!
Ольга тронула меня за рукав, напоминая, что мы условились не доводить беседы с сыном до точки кипения.
Я умолк, и тогда сын сел на стул боком, подогнув под себя правую ногу, чтобы быть повыше и принять ту задиристую позу, которой я так не любил. Его лицо цвета незрелой черники — он недавно ездил с товарищами в горы — побледнело от волнения. Он сглотнул слюну и сказал:
— Да, ты не убедил меня, и я сделаю по–своему.
Глеб все же добился своего — поступил на астронавигаторский. Через год, накопив «хвосты», перешел на электромеханический. Учился он все хуже и хуже.
Скоро Глеб перестал переживать из–за каждой тройки. Он уже не боролся за первые места, зато научился находить виновных в своих неудачах. Потом он привел в дом высокую худощавую девушку с капризным ртом и длинными ногами. У нее было худое остроносое лицо и почему–то с ямочками на щеках.
— Познакомьтесь. Это Ирина.
Он произнес ее имя так, что мы сразу поняли: Ирина — не просто знакомая.
Ольга радушно улыбнулась, но в следующий момент выражение ее лица изменилось: улыбка осталась, радушие исчезло. Я проследил за взглядом жены, направленным на сапожки Ирины. Они были оторочены диковинным светло–коричневым мехом. Ольга напряглась, подалась вперед:
— Элегантно. Давно не видела ничего подобного.
Я достаточно изучил Ольгу, чтобы сразу же уловить в ее голосе недобрую настороженность. Девушка тоже ощутила ее. Отвечая, она смотрела не на Ольгу, а на меня:
— Да! Это не синтетика! Настоящий, натуральный мех! Куница. Ну и что?!
В ее словах явственно сквозил вызов.
Пробормотав наспех придуманное извинение, я поспешно вышел из комнаты. Только самые заклятые модницы в наше время отваживаются надеть естественный мех. И для чего? Ведь синтетика и красивее, и прочнее. Кто же станет губить животное ради моды? Таких варваров осталось немного.
Мне было ясно, что сын не уживется с ней.
Они расстались менее чем через год. На Ирину расставание не произвело никакого впечатления, словно она разводилась не впервые. Глеб проводил ее до такси. В тот день он выглядел почти веселым. А затем помрачнел, плохо спал ночами, осунулся.
Кое–как он закончил электромеханический, некоторое время слонялся без дела, и я упросил Бориса взять его к нам стажером. Сначала Глеб обрадовался и форме астролетчика, и тому, что будет летать с прославленным Корниловым. Потом его стала тяготить моя опека.
— Отец, истины тоже устаревают, — говорил он мне. — То, что было хорошо для твоего времени, не годится для моего. А потому не лезь в мою жизнь со своими мерками.
Я молчал. Ответь ему что–нибудь сейчас — и он перейдет в другой экипаж.
Помню, в каком негодовании Глеб прибежал ко мне, когда получил выговор «с занесением» от начальника управления. Он потрясал скомканной бумажкой, потом швырнул ее на стол, кое–как разгладил и крикнул: