Это солнце поднялось с той стороны теплицы.
— Ты, наверное, голодный, — говорит ему Фельдман и указывает в угол: на полулежит матрас и старая попона. — Садись…
Когда Адам садится, свет вставшего солнца снова сменяется тенью, и стеклянная стена выглядит уже не так внушительно: собрание заросших чем-то зеленым аквариумов, дно которых покрыто сероватой грязью, а стенки белесые от сухой пыли.
Потом Фельдман расскажет, как в юности бродил по мазурским лесам с сачком, портфелем и разными склянками: он твердо решил исследовать, где что растет в краю озер. И как ширился этот интерес, когда в начале тридцатых годов он начал экспериментировать с разными воздушными и обогревательными приспособлениями, желая воссоздать в миниатюре и другие существующие на земле биотопы: бразильские джунгли, иссушенный пейзаж пустыни, пространства степи и прерии.
— У меня тогда крепко засело в голове — вот бы взять и самому, своими руками смоделировать все пейзажи, какие только есть в мире. Но потом началась война, оккупация, я, так сказать, все свое унес с собой — и вот оно здесь.
Фельдман выкладывает прожарившуюся колбасу на тарелку и начинает резать ее на маленькие кусочки. В голове Адама происходят сложные вычисления. Может статься, что на его тарелке окажется пятьдесят, нет — почти шестьдесят граммов колбасы? Как долго он сможет удержать колбасу в желудке? Десять, двенадцать часов?
Это зависит от того, как быстро он станет есть.
Сидя рядом с Фельдманом у огня, Адам замечает, что Фельдман гораздо моложе, чем ему сначала показалось. В темном лице скрыты складки светлой кожи, словно обветренная шкура — всего лишь маска, крепко прижатая к лицу. Взгляд из глубин этого другоголица мальчишески светлый, неиспуганный и какой-то странно оценивающий. Адам потом скажет: Фельдман смотрит на людей так, словно снимает мерку перед тем, как вырыть им могилу. Именно так Фельдман смотрит сейчас на Адама.
— Был один, раньше он приносил газеты. Ты не знаешь, что с ним случилось?
Адам жует колбасу; ничего не говорит.
— Жепин? — произносит Фельдман, словно пробуя имя на вкус. Адам продолжает жевать. — Странно, что Лайб сделал посыльным одного из своих. На какой крючок он тебя поймал?
Адам отворачивается и говорит:
— Один парень по фамилии Белка попросил, больше я ничего не знаю.
Фельдман продолжает смотреть на него, словно ждет, что раз Адам начал наконец говорить, то скажет еще что-нибудь. Не дождавшись, он отворачивается со вздохом, который отзывается, кажется, во всем теле, вытягивает из рукава пальто поразительно длинную руку и принимается ворошить поленья, отчего огонь в печи выстреливает вверх, вздымая вихрь искр.
Адам сидит и жует до тех пор, пока колбаса не кончается. Когда тарелка пустеет, он понимает, что пора сказать «спасибо» и уходить.
— Заходи еще, — отвечает Фельдман, но таким голосом и с такой интонацией, словно внезапно потерял весь интерес к Адаму и контрабанде, которую тот принес.
Едва Адам вышел на улицу, под необычайно яркое и горячее полуденное солнце, как увидел: из сборного лагеря на Млынарской ведут первую колонну депортированных.
Шедшим в колонне выдали новые, фабричного производства trepki;удобные башмаки поднимают тучу густейшей дорожной пыли, которая окутывает идущих белесым, как известь, покрывалом, медленно оседающим позади усердно топающих ног. Слева от колонны размеренно шагают пятеро полицейских. Время от времени кто-нибудь из них подает короткие рубленые команды, чтобы указать направление марша. «Прямо!»или «Направо!»Других звуков не слышно. Мужчины тянутся мимо, в новых деревянных башмаках, с чемоданами и саквояжами, с матрасами, с одеялами, обернутыми вокруг пояса или навьюченными на плечи, и никто из них не делает ни малейшего движения, чтобы обернуться и посмотреть на Адама. Он тоже не оборачивается им вслед. Они движутся в двух разных мирах.
Но имя дяди Лайба возвращается, словно сверлящая зубная боль. Адам понимает, что отец прав: он должен радоваться, что у него есть работа. Но он не может отделаться от мысли: свободное рабочее место на Радогоще вряд ли появилось случайно. Почему из всех мест, что есть в гетто, дядя Лайб предложил ему именно это? И почему из всех людей, которых он знал и с которыми свел знакомство, именно Белка вынырнул из зазора между товарными вагонами? Что, если ему доверили задание, первоначально предназначенное кому-то другому? Кто в таком случае этот другой и что с ним случилось?
Когда Адам оборачивается, колонна уже прошла; только известково-белое облако пыли, словно редкий слой порошка, еще висит в воздухе над залитым солнцем горизонтом. Солнечный диск поднялся высоко. Жара раскаляет песок, и гравий, и камни, они обжигают ноги. У Адама Жепина в желудке колбаса. Он решает ни о чем больше не думать.
~~~
Все начиналось как игра. Он говорил: закрой глаза, представь себе, что я не я, а кто-то другой. И Регина смеялась своим светлым смехом и говорила, что он не снизойдет до нее. Ведь он — сам председатель. Им восхищается все гетто. Но он был настойчив. Закрой глаза, говорил он, и, когда она наконец закрывала глаза, он клал ладонь ей на колено и медленно скользил пальцами по внутренней поверхности ее бедра.
Любовь может быть и такой.
Он понимал, что ей отвратительно его пожилое обрюзглое тело, стариковский запашок, который источали его волосы и кожа. Избавляя ее от необходимости ощущать все это рядом с собой, он в награду чувствовал, как раздувается, как становится влажным и горячим ее влагалище под его короткими, опасливо мнущими пальцами.
Кого же она видела за веками закрытых глаз?
Рассказ о лжи можно писать и так.
Жителям гетто он объявил: я не говорил того, что сказал, и все, что произошло, не происходило. И слушавшие поверили ему — ведь он был председателем, и не так много осталось людей, которых можно было слушать и которым можно было верить.
Обезумевшим женщинам из Пабянице и Бялой-Подляски он сказал, будто «высшие сферы» гарантировали ему, что с их мужьями все будет хорошо; и он от имени женщин вмешается и проследит за тем, чтобы их детей немедленно привезли в Лодзь.
А брату своему Юзефу, который жестоко терзался, когда начались депортации, он сказал, что пользуется полной поддержкой генерал-губернатора и что избранным евреям в гетто никакие беды не грозят.
Хаим Великий ходил по своей квартире, словно император по дворцу. В каждом дверном проеме стояло по прислужнику, и они падали на колени, вопрошая, что еще могут сделать для него. Так куда же денется ложь, если она — свойство всякого живого существа?
Сомнение и недоверие, говорил Румковский, — удел слабых.
В шаббат Регина зажигала менору и выставляла хлеб, и каждый пятничный вечер, когда они садились за стол, он читал субботние молитвы, как должно доброму еврею, а он хотел быть примером для всего гетто. По воскресеньям они ездили в больницу на Весола. Он «из собственного кармана» оплачивал палату и два полных приема пищи в день двум незамужним теткам Регины и ее братцу Беньи, из-за которого было столько хлопот. Все время, отведенное для посещения, они сидели в палате у старых дев, и Регина хвасталась, что Хаим совсем недавно обеспечил постоянную телефонную связь с большими людьми из Берлина,а ее довольный, достойный обожания супруг рассказывал, что переговоры с властями прошли лучше, чем он думал, и теперь он ждет разрешения расширить гетто. «Скоро, — говорил он, — очень скоро мы сможем ездить на трамвае прямо в Париж!»
Девицы смеялись, прикрывая рот длинными пальцами:
— Смотри, Хаим, не обмани — Chaim, tylko nie wystaw mnie do wiatru.