Он не думает, что будет, если он примет таблетку. Но видит, как бросает две таблетки Регине в чай. Чай становится горьким, она успевает поморщиться — и все. Мгновенная смерть. Доктор Элиасберг гарантирует.
Как он вообще мог думать о чем-то подобном — он, который так любил ее? Ответ — именно потому, что он любил ее больше всего на свете. Он бы не вынес позора, случись ему стоять перед ней обнищавшим и униженным. Как Черняков, председатель юденрата Варшавы, который не понимал, что значит исполнить приказ.
— Черняков был слабее меня, — говорил председатель. — Поэтому теперь он мертв.
Председатель лежал, а доктор Элиасберг выслушивал его сердечный ритм.
— Он предпочел расстаться с жизнью, а не отправлять своих братьев и сестер на восток.
Доктор Элиасберг промолчал.
— Здесь такого не будет, — сказал председатель.
(Мои дети шьют камуфляжные шапки для сражений в условиях зимы. В моем гетто не будет как в варшавском.)
Доктор Элиасберг промолчал.
— Но если такое вдруг случится, доктор Элиасберг, я хочу, чтобы вы гарантировали мне…
— Вы знаете, что я не даю гарантий, господин презес.
— Но если я умру?
— Вы не умрете, господин презес.
* * *
На большой вытоптанной площадке позади Зеленого дома собираются дети из сиротских приютов Марысина, водят хоровод.
Их смех эхом отдается под тяжелым черным небом.
Дети встают в ряд и берутся за руки, потом поднимают руки и начинают сходиться. Ряд превращается в круг, который движется сначала в одну сторону, потом в другую.
Он сидит в коляске и следит за ними взглядом. Ему не хочется обнаруживать свое присутствие, не хочется мешать их игре.
Малыши спотыкаются и падают, старшие смеются. Замстаг, немецкий мальчик, которого он заметил, когда был здесь в последний раз, склонился над проржавевшим колесом без покрышки. На Замстаге короткие штанишки, которые подошли бы малышу лет на десять младше, и короткий, вязаный резинкой пуловер, едва прикрывающий пупок. Мальчик все время улыбается, но без видимой радости — словно рот у него съемный и неплотно прилегает к широкому лицу. Повсюду в Марысине растет густая высокая трава. На заднем дворе — позади дровяного сарая и уборных. Дети едят траву. Поэтому губы у них черные и липкие.
Не забыть поговорить насчет этого со Смоленской. В траве может оказаться яд.
Он ждет. Они все еще не видят его. У них над головой на небе толкутся тучи, плавятся в тонкую вуаль измороси. Слышится отдаленный гром. Приближается гроза. Скоро упадут первые капли дождя.
Дети смотрят вверх.
Он сует руку в карман пиджака, подцепляет ногтем крышку коробочки и перемешивает таблетки пальцами.
Теперь капли падают чаще. За стеной туч слышно глухое бурчание; он просит Купера подогнать коляску поближе. Дети засунули пальцы в рот и таращатся на лошадь, коляску и старика, который стоит, опустив руку в карман пиджака, словно явился из другого времени.
Председатель видит, что они смотрят на него, и вдруг смущается.
— Ну играйте же! — восклицает он и со смехом прибавляет: — Идите, идите. — Когда дети, бросив взгляд на госпожу Смоленскую, нехотя снова становятся в круг, вытряхивает таблетки из кармана и подбрасывает к небесам: — Раз-два, раз-два!
От толпы отделяется мальчик. Ему лет десять; крепко сбитый, широкий в бедрах и плечах, но проворный. Он быстро-быстро возит по земле ладонями — там, где упали белые таблетки.
— Там, там и там! — довольно посмеивается председатель.
Но — как и у Замстага — у председателя улыбается только нижняя часть лица. Выше, под глазами, залегли резкие смертные тени. Кроме энергичного мальчика, который ищет сахариновые таблетки, никто из детей не отваживается подойти. Они робко стоят поодаль, сосут пальцы.
Мальчика зовут Станислав. Он приехал в начале мая с транспортом из Александрува. Его мать и отец, сестры и братья (их было не меньше семи) — все умерли. Но он, наверное, этого не знает. Или знает?
— Hej ty tam, podejdź tutaj!
— Эй ты, поди-ка сюда!
Он говорит по-польски — сразу ясно, что определил Сташека как одного из новых детей.
И когда мальчик нехотя приближается к коляске, он высовывается из окна и рукой в перчатке хватает его за подбородок:
— Powiedz mi, ile żeś podniósł?
Сташек разжимает кулак и показывает пригоршню белых таблеток. Невозможно разглядеть, которые из них цианид, а которые — обычные сахарные. Совершенно невозможно; он бы и сам не смог их различить. Председатель снисходит до смеха. Он хочет, чтобы издалека было видно, как он доволен предприимчивостью мальчика.
В эту минуту с неба раздается мощный раскат грома, и на них обрушивается ливень.
~~~
Акция началась в пять часов утра 1 сентября 1942 года, в годовщину немецкого вторжения в Польшу.
Примерно через полчаса шеф полиции Леон Розенблат получил приказ мобилизовать полицейских из Службы порядка гетто. К этому времени армейские машины уже успели въехать на площадь Балут: высокие грузовики с высокими кузовами, вроде тех, что до этого по ночам возили в гетто обувь и мешки с грязной окровавленной одеждой. И еще с полдюжины тракторов с прицепами — по два-три прицепа на каждый трактор.
Разломали в бледных рассветных сумерках кое-какие деревянные заборы и заграждения из колючей проволоки, тянувшиеся вдоль выездов со Згерской и Лютомерской, поставили новые, а подразделения шупо усилили полицейскими из службы безопасности.
Пока все это происходило, председатель гетто спал.
Он спал, и ему снилось, что он маленький мальчик.
Или, точнее, ему снилось, что он — это он и одновременно маленький мальчик.
Мальчик и он соревновались, бросая камнями в крышки. Мальчик подбрасывал крышку, а он старался попасть в нее камнем. Через какое-то время он заметил, что целиться стало труднее. Мальчик забрасывал крышку все выше в густой солнечный свет, а камень, который он собирался бросить, разбухал у него в руках, становился большим и тяжелым, словно череп, и наконец сделался таким огромным, что обхватить его не получалось даже двумя руками.
Внезапно он ощутил лишившее его сил отчаяние. Игра больше не была игрой; она превратилась в гротескный аттракцион, в котором мерялись силами двое, и оба были он сам.
В тот момент, когда он готовился швырнуть гигантский камень, кто-то схватил его за руку и сказал:
«Кем ты себя возомнил? Неужели тебе не стыдно за свое высокомерие?»
Уже слышался рев дизельных моторов, и железные цепи прицепов с грохотом и звоном поднялись и натянулись, когда машины медленно тронулись в путь по улицам гетто.
* * *
Потом он скажет, что огорчила его не сама акция по фильтрации населения; к ней власти его все же подготовили. Огорчило его то, что акция такого размахамогла начаться и продолжаться несколько часов — и никому не пришло в голову позвонить ему.
Это же егогетто. Его обязаны были проинформировать.
Госпожа Фукс потом объясняла: когда сотрудники секретариата получили приказ, они решили, что председатель уже проинформирован,а тот факт, что председателя не было в конторе, объясняется тем, что он предпочел наметить план действий под защитой домашних стен.
Однако у председателя сложилось совсем другое впечатление, когда он приехал на площадь Балут и перед конторским бараком его встретила делегация его собственных служащих. Напротив: при виде их вытаращенных глаз у председателя зародилось чувство, будто они выстроились там, вообразив, что могут посмеяться над ним, словно он низвергся с вершин власти и превратился в позорный столб, в кого-то, кому любой житель гетто может крикнуть: