Грязное вязкое месиво. Пустые фасады.
Метрах в десяти, между двумя домами, открывается проход, ведущий во внутренний дворик. Когда-то все внутренние дворы в гетто обнесли высокими дощатыми заборами, но теперь эти заборы свалены, порублены и растащены на дрова. За сплошными фасадами зияют противопожарные разрывы, иногда шириной с авеню; они открывают беглецу свободный проход из одной части гетто в другую. Но эти тайные пути известны лишь тем, кто жил здесь задолго до появления заграждений. Задолго до самого гетто.
~~~
Женщину в косынке и с сумочкой из колонии на Францисканской звали Иреной, но все всегда называли ее «Маман», выговаривая это слово не на французский манер, а ставя ударение на оба слога: «Ма-ман! Ма-ман»!
Эхо этого зова прошло через все детство Веры Шульц, оно звучало на лестнице, под высокими сводами которой длился и длился грохот идущих мимо дома трамваев, через пустые комнаты просторной квартиры на пражских Виноградах, наполнявшейся после обеда теплым солнечным светом и тиканьем и щелканьем часов. Просидев утро за роялем, Маман всю вторую половину дня пребывала в изнеможении. Она жаловалась, что от жары у нее разыгралась мигрень, и мазалась дорогими кремами, чтобы не пересыхала кожа. Сидя на широкой кровати, она забавляла детей, вплетая разноцветные ленты себе в волосы. У Маман были густые, волнистые, почти курчавые волосы, которые, после некоторых усилий, она могла уложить как хотела. Маман уходила в гардеробную и выходила оттуда в теннисной юбке и шляпке как у Мэри Пикфорд, или же одевалась как супруга президента Бенеша — английский костюм в талию и шляпка в военном стиле.
То, что мать постоянно где-то пропадала и возвращалась немного другой, даже если просто переодевалась для своих фортепианных вечеров, рано привило Вере страх того, что однажды Маман уйдет навсегда. Ведите себя хорошо, и я никуда не исчезну, в шутку говаривала Маман, но дети — кроме Веры в семье были еще двое братьев, Мартин и Йосель, — не верили ей. Они уже знали, что мать всегда так или иначе уходит от них.
Арношт Шульц любил жену скорее прагматично — как любят и берегут обожаемое драгоценное украшение. По его словам, у Маман не было хороших или плохих дней — у нее были разные роли(ведь она артистка), и членам семьи предписывалось уживаться с ними со всеми; он мог сказать: «Дети, не мешайте Маман»,если Вера или ее братья вдруг начинали громко говорить за столом или слишком шумно играли в своих комнатах.
После двух недель, проведенных в колонии, из всех ролейМаман осталась только одна: истощенная женщина с запавшими глазами, которая сидела сгорбившись в облаке курчавых волос и испуганно дергалась, когда кто-нибудь с ней заговаривал. Отвратительныйсуп она ела, только если кто-нибудь кормил ее с ложки; еще Вера размачивала куски черствого хлеба и совала матери в рот, отвлекая ее внимание на что-нибудь другое.
С ее энергичным мужем дело обстояло совсем не так!
С первых минут доктор Арношт Шульц сделался рупором пражской колонии. Он распорядился организовать охрану, чтобы противостоять открытым грабежам, которыми промышляли местные жители; кроме того, он писал в канцелярию председателя письма и обращения, в которых жаловался на нетопленые помещения, отсутствие воды и чистку выгребных ям, больше похожую на фарс.Последнее он написал в качестве свеженазначенного терапевта больницы № 1 на Лагевницкой улице, где, по его собственным словам, «сутками спасал жизни людей, у которых почти нет шансов выжить из-за недостатка продуктов питания».
Прошло несколько недель с того дня, как он отправил эти письма, но все оставалось по-прежнему.
Наконец Шульцу доставили тощий конверт со штампом канцелярии председателя. В конверте содержалось приглашение на «музыкальный вечер», который будет устроен в честь новоприбывших в Доме культуры на Кравецкой улице; Арношт Шульц решил сходить вместе с дочерью. Шел он туда со смешанными чувствами, без особых надежд, а вернулся, по его собственному выражению, «удрученным». Вера описывает это событие в своем дневнике, который она вела более или менее регулярно:
«Ревю в Доме культуры.
Первыми нас встречает группа politsajtenс нарукавными повязками и дубинками (!); они велят нам отойти в сторону — дать дорогу bonoratiores.
Я предполагала, что в гетто существует иерархия, но не настолько же! Как будто нас пригласили только затем, чтобы продемонстрировать нам наше ничтожество!
Как арестанты за решеткой, мы стояли и смотрели, как прибывают здешние honoratiores.Я увидела самого Румковского — угрюмого седого человека, похожего на напыщенного императора во главе преторианцев. Его явление было бы смешным, если бы все в зале не встали и не принялись аплодировать.
Потом началось представление.На сцене — рисованное изображение синагоги. Перед ним суетятся актеры, перебрасываясь громкими репликами. Так как публика смеется, это, вероятно, какие-то шутки, но я не понимаю ни слова. Все на идише.
Выступление перемежается музыкальными номерами. Госпожа Б. Ротштат исполняет на скрипке несколько „легких романсов“ Брамса, ей аккомпанирует на фортепиано господин Т. Рыдер. Госпожа Ротштат играет поразительно хорошо, несмотря на нарочитость движений. Неловко только за публику. Неужели слушатели должны так бурно выражать восторг, чтобы доказать, что они настоящая публика?
Потом настает великий час — час председателя, господина Мордехая X. Румковского. В помещении гробовая тишина, и становится ясно: на самом деле все пришли, только чтобы послушать его.
Он поворачивается к нам, стоящим далеко позади всех, но обращается к нам не по-немецки, а на идише, что моментально делает его речь бессмысленной — идиш понимают очень немногие из нас. Может, это и хорошо, что мы ничего не поняли — я потом догадалась, что старик, как его здесь называют, посвятил основную часть своего выступления тому, чтобы обозвать нас „хапугами“ (мы не сдали драгоценности в „его“ банк), выругать за то, что мы не явились на рабочие места, которые он организовал для нас (это, конечно, не относится к папе!); он объявил, что, если мы не подчинимся его правилам, он немедленно прикажет депортироватьнас — куда? куда? Неужели он не понимает, что нас и так только чтодепортировали?»
* * *
Через два дня после «представления» в Доме культуры председатель лично появляется на Францисканской. Первыми его замечают женщины и дети возле уборных, точнее — дети замечают белую лошадь, запряженную в коляску председателя; лошадь с фырканьем останавливается у широких ворот. На миг кажется, что председателя поглотило море кепок и беретов, которое вдруг окружило его. Но возникшие тут же телохранители при помощи кулаков и дубинок оттеснили людскую массу назад, и председатель продолжает свой визит.
Первым делом председатель инспектирует уборные и длинный ряд стиральных корыт, составленных у входа в подвал, потом вместе с телохранителями начинает подниматься по истертой мраморной лестнице. Он проходит один коридор за другим. Везде, где висит верхняя одежда или сложены горой чемоданы и вещевые мешки, он приказывает убрать разбросанное. Чемоданы, мешки, дамские сумочки — все открывают и осматривают. Где-то в школьных классах душераздирающе кричит пожилая женщина: один из телохранителей взял нож и резкими энергичными движениями вспарывает матрас, на котором она только что лежала.