— Так чего вы от меня хотите? — нетерпеливо повторил председатель.
Но господин Морский уже полностью погрузился в свои проблемы и не слушал.
— Пришлось их поставить, — сообщил он. — Если хоронить трупы стоймя, а не складывать штабелем, они занимают меньше места.
Терпение у председателя лопнуло. Он протолкался через море работавших не покладая рук телефонисток и машинисток, рванул входную дверь и велел Куперу немедленно подавать коляску. Путь на улицу Якуба был недолгим. Господин Вишневский уже ждал в дверях, потирая руки — то ли замерз, то ли ощутил себя значительным при мысли о том, что господин председатель, бросив все, прилетел в его мастерскую.
Забастовавшие швеи послушно сидели за рабочими столами, выжидательно глядя на господина председателя.
ВИШНЕВСКИЙ: Я побил их.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Простите?
ВИШНЕВСКИЙ: Я побил их палкой. Во всяком случае, тех, кто не желал работать.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: Любезнейший господин Вишневский, я не понимаю, с чего вы взяли, что вольны делать такие вещи. Право бить есть только у меня!
Пылающие ли красные уши Давида Вишневского стали тому причиной, то, как женщины прыскали, зажимая рот ладонями, или странная атмосфера, царившая в выстуженном помещении, где коричневая форма вермахта шеренгами маршировала вдоль задней стены (на коричневых манекенах, одно только туловище — без рук, ног и головы; зато все маршируют!), но на старика вдруг словно снизошло вдохновение, и не успел никто и слова сказать, не успел никто подать руку или подставить локоть, как председатель взобрался на один из шатких столов и, потрясая кулаком, произнес речь — совсем как те агитаторы-социалисты, которых он недавно осуждал; и речь, которую он произнес в эту минуту, потом везде и всеми была признана одной из его самых вдохновенных речей.
— Вы первые осудите меня, женщины, — наверное, вы на стороне тех, кто агитирует против меня! Но скажите честно: что бы вы подумали обо мне, если бы знали, что я благодетельствую двум-трем человекам в гетто, заставляя остальных работать за рабскую плату?..
Каждый миг я думаю только о благе для гетто. Спокойствие, порядок на рабочих местах — наше единственное спасение!..
(Позор тем, кто думает иначе!)
Разве вы не знаете, что все мы работаем на немецкую армию; вы хоть на мгновение задумывались об этом? Что, по-вашему, будет, если в эту минуту — вот сейчас, когда я говорю эти слова, — сюда ворвутся немецкие солдаты и под дулом автоматов погонят вас на сборный пункт, чтобы потом депортировать?
Что вы скажете своим несчастным родителям, своим мужьям, своим детям?..
(Женщины сгорбились за рабочими столами словно в окопах.)
С этого дня я запрещаю работу в этой и в любой другой мастерской гетто, где будут иметь место травля и подстрекательство.
ГОСПОДИН ВИШНЕВСКИЙ, ПРОСЛЕДИТЕ, ЧТОБЫ ВСЕ РАБОТНИЦЫ БЫЛИ НЕМЕДЛЕННО ВЫВЕДЕНЫ ОТСЮДА. ОПЕЧАТАЙТЕ ВХОДНЫЕ ДВЕРИ!
Пайки не выдавать. Отобрать у всех бастующих удостоверения и трудовые книжки.
Поразмыслите хорошенько: то, что служит интересам гетто, служит и вашим интересам. Когда вы осознаете это, вас с радостью примут на старое место работы. Но не раньше!
Забастовщики продержались шесть дней.
30 января Румковский велел официально объявить: ворота фабрик снова открыты для тех, кто обязуется работать на существующих условиях. Все бастовавшие вернулись на свои рабочие места, и на этом история могла бы закончиться.
Но не закончилась.
Через два дня после прекращения забастовки, 1 февраля 1941 года, Румковский нанес ответный удар. В еще одной речи, на этот раз произнесенной перед resort-laiter’амигетто, он объявил о своем намерении депортировать из гетто всех «возмутителей спокойствия и вредителей», [6]если будет доказано, что эти люди принимали участие в забастовке. В списке из 107 человек, составленном в тот же день, оказалось чуть больше тридцати рабочих из мебельной мастерской на Друкарской и столько же — с Ужендничей.
Одним из «уволенных», в тот же день оставившим мастерскую на Друкарской, был тридцатилетний столяр-краснодеревщик Лайб Жепин.
Лайб Жепин принимал участие в забастовке, был даже одним из тех, кто забаррикадировался на втором этаже и швырял в полицейских что под руку подвернется.
Но имя Лайба Жепина не попало ни в один депортационный список.
8 марта 1941 года — в день, когда гетто покинул первый транспорт с высланными, — Лайб Жепин приступил к работе на мебельной фабрике Винограда, на Базаровой. Возле длинного верстака, у которого он стоял со своими инструментами, всё замирало. Никто не поднимал глаз, никто не решался взглянуть в лицо предателю.
С этого дня измена отбрасывала длинные тени по всему гетто, отныне еврей был против еврея; ни один рабочий не был уверен, что завтра не лишится своего удостоверения и его не депортируют — это было нечто иное, чем сохранять за собой право на хлеб насущный. Хаим Румковский знал, о чем говорят люди. В своей речи перед resort-laiter’амион сказал, что никогда не давал больше, чем мог дать. Но сам факт, что он давал,обеспечивал ему право брать.Брать у больных, беззащитных людей, впустую проедавших хлеб, на который имели право все.
Я, сказал он, стою двумя ногами на земле.
~~~
Итак, в высших инстанциях было решено: все в гетто должны работать.
Каждый, зарабатывая себе на жизнь, служил всему гетто.
Однако в гетто было множество людей, наплевавших на общее благо и добывавших средства к существованию самостоятельно. Иные из них рылись в поисках угля позади печи для обжига кирпичей, на углу Дворской и Лагевницкой. На задний двор годами выбрасывали всякий мусор. Иногда требовалось несколько часов, чтобы дорыться до угольного слоя. Сначала приходилось копаться в полусгнившей ботве и других отбросах, разлагавшихся под пеленой злобно жужжащих мух; потом шли несколько слоев сырого песка и глины, напичканных ранившими руки осколками фаянса и щепками.
Среди дюжины копавшихся здесь детей были братья Якуб и Хаим Вайсберги с Гнезненской улицы. Якубу было десять лет, Хаиму — шесть. Они орудовали тяпками, лопатой, но рано или поздно им приходилось рыть руками. Тогда широкие джутовые мешки, закинутые за спину, соскальзывали вперед и повисали на животах, так что оставалось только совать туда вожделенное черное золото.
Теперь мало кому случалось найти уголь прямо в обжиговых печах. Но если повезет, можно было отыскать обломок дерева, тряпку или еще что-то, на чем осело немного угольной пыли. Брошенная дома в печь, такая тряпка давала огонь, которого хватало по меньшей мере часа на два, — хорошее, ровное и устойчивое пламя; за такую тряпку на рынке Йойне Пильдер платили не меньше двадцати-тридцати пфеннигов.
Якуб и Хаим обычно работали в команде с двумя братьями из соседнего двора, Феликсом и Давидом Фридманами; однако никакой гарантии, что им дадут покопаться спокойно, не было. Случись нескольким взрослым, которые тоже охотились за углем, оказаться рядом — и мальчишки в мгновение ока лишались своих мешков с добычей. Поэтому они скинулись и наняли Адама Жепина охранять их.
Адам Жепин жил этажом выше Вайсбергов и в районе Гнезненской улицы был известен под кличкой Адам-урод или Адам Три Четверти — из-за носа, который выглядел так, словно Адам сломал его при рождении. Сам он объяснял это тем, что мать дергает его за нос за вранье. Все знали, что это неправда. Адам жил с отцом и умственно отсталой сестрой; никакой госпожи Жепин в их квартире не видели.
Из первого года в гетто Адам запомнил только голод — вечно ноющую рану в животе. Одной охраны юных золотоискателей явно не хватало, чтобы избавиться от этой мучительно ноющей раны. Поэтому, когда Моше Штерн в очередной — редкий — раз проходил мимо печи для обжига кирпичей и спросил Адама, не может ли он сбегать по его поручению, тот с благодарностью согласился, бросив своих подопечных на произвол судьбы.