Адам отчетливо понимает: если он задержится здесь хоть на минуту, то умрет. Он уже обыскал все квартиры в доме, но съестного не нашел. Нужно мыслить здраво: в Зеленом доме он запасся тем немногим, что ему до сих пор удавалось не съесть. Высохшие хлебные корки; горсть кукурузной и ржаной муки, которую он соскреб со дна бочонка; несколько замороженных свекол и репок, вырытых на брошенных участках. Яблоки — бочки, лежавшие на земле, сгнили, но в остальном яблоки вполне съедобные.
С этим провиантом он сможет продержаться не меньше двух недель. Но если холода продолжатся, ему придется развести огонь. Тогда какая разница, разведет он его здесь или в печи Зеленого дома? Если немцы где-то поблизости, они учуют запах дыма независимо от того, где находится Адам. Лучше вернуться в Зеленый дом. Там у него хотя бы больше возможностей спрятаться, если они снова придут.
И с чего он, вообще говоря, взял, что немцы его ищут? Что у них есть время кого-то искать или причина для таких поисков? Они, может, и слышали выстрел, но не сумели определить, где стреляли. Может, труп все еще лежит там — никем не замеченный, в замерзшей луже на внутреннем дворе угольно-брикетного склада.
Не обязательно дела обстоят именно так. Но надо признать, что такое вполне возможно.
Поэтому в сумерках он собирает свое небогатое имущество, забрасывает винтовку немецкого солдата на плечо, хватает мешки с дровами и выволакивает их за собой.
На улице все так же холодно. Адам идет по ломкому льду. Ветер прижимает обжигающую ледяную маску к щекам и ко лбу.
Он так измотан голодом, ноги едва держат его. Воля двигаться вперед есть, но эта воля клокочет в пустоте.
Сесть он тоже не может.
Он вспоминает: отец частенько рассказывал, что однажды в гетто ударили такие морозы, что слюна замерзала у людей во рту. Найдут ли его здесь — так же, как он нашел Замстага? Его, умершего по дороге домой на своих жалких мешках. С крадеными дровами к тому же.
И все же Адам продолжает идти вперед. Ночное небо — как каска, надвинутая ему на лоб. Из-под нее он видит только узкий туннель перед собой. По нему он и двигается, не останавливаясь, не оглядываясь, чтобы убедиться: он один в темноте, под небесной каской, никто не видит его, не следит, куда он идет.
Он проходит мимо предприятия Прашкера, сворачивает на Окоповую и идет до самого угла с Загайниковой. Вдоль обочины и за оградой высокие глыбы льда — растаявшие и снова застывшие сугробы. Но снег чистый. Адам нигде не видит следов. Если только он еще способен что-нибудь разглядеть. В глазах у него мутится, веки опухают, едва он пытается всмотреться во что-нибудь.
Он так ослаб, что ему приходится прислоняться ко всему подряд.
Садовая калитка, стена дома; потом дверь, ведущая в прихожую, и через эту (слава тебе, Господи!) темную прихожую — дальше, в спасительный подвал.
Все что нужно он уже запас. Вот рубероид, чтобы дрова не отсыревали. Адам сует внутрь несколько дубовых веточек с оборванными листьями и сооружает башенку из собранных обломков дерева. Огонь занимается почти сразу, Адам дает ему разгореться на сквозняке, а потом тщательно закрывает люк, чтобы тепло не улетучилось, а распространилось по подвалу.
Дым от огня наверняка можно унюхать за несколько километров отсюда.
Но Адама это не заботит. Огонь в печке сияет и всасывает воздух спокойно и мощно, Адам начинает потеть в недрах большого тулупа Фельдмана. Пот струится по телу, даже обмороженное лицо потеет. Пот течет за ушами, вокруг губ, по глазам.
И он чувствует себя в этом необычном, этом соблазнительном, созданном им наслаждении почти как дьявол в аду. Безответственным до омерзения.
Теперь пускай приходят.
~~~
Но никто не приходит.
Наконец языки пламени за печной решеткой редеют. Огонь гаснет, и холод на удивление быстро снова завладевает подвалом.
Адам лежит, полудремля и дрожа от холода, и прислушивается к звукам; он снова делает шаг к немецкому солдату, которого убил.
Он видел много смертей, но сам убил человека в первый раз. К тому же немца. Многие бы точно сказали, что эта свинья заслуживала смерти.
Но для него это убийство необъятно, он не может охватить его ни словом, ни мыслью.
Сначала Адам думал: я убил. Поэтому немцы придут за мной. Они не отступятся, пока не отомстят. Сдерут с меня кожу, как сделали с тем евреем, Пинкасом, или как там его, у которого до гетто был ювелирный магазин на Пётрковской и который, когда пришли немцы, хотел спрятать свое имущество в разных местах квартиры, а также у друзей и знакомых. Когда Пинкас отказался говорить, куда спрятал золото, его избили, сорвали с него одежду, протянули ему под мышки веревку, привязали к мотоциклу с коляской, а потом таскали голое тело Пинкаса туда-сюда по всей Пётрковской, от «Гранд-Отеля» до площади Свободы, пока кожа не слезла с кровавых ошметков — бывших рук и ног. В конце остались только живот и голова.
Вот и с ним поступят так же. Представлял он себе.
Но немцы все не приходили, и Адам заколебался.
Может, ничего и не было? Может, ему это просто приснилось? Снилось же ему иногда, что Лида рядом.
Она была с ним, хотя на самом деле ее с ним не было.
А может, солдат, которого он убил, не умер по-настоящему, потому что он был немец, а немцы, как известно, бессмертны. Адам видел, как кровь, с бурлением вырывавшаяся из разорванной шейной артерии, втекает назад в тело. Он видел, как солдат встает, как к нему возвращается самообладание, он хватает винтовку и обиженно поворачивается к нему.
Умереть?Если кто и должен умереть, так это он, еврей.
То, что умереть должен еврей, решено с самого начала, а как решено сначала, так тому и быть до конца. Кем он себя возомнил? Хозяином истории? Даже немец не станет воображать себя всемогущим только потому, что остался один во вселенной.
~~~
Падает свежий снег, ложится в темноте.
Вокруг Адама устанавливается и сгущается тьма.
Он в самом сердце зимы, он покоится в ней, словно камень в брюхе большого спящего зверя.
Стоят морозы. Удивительно, но снег не пускает холод.
В Зеленом доме теперь не так сыро и влажно.
Адам вскрывает пол и пилит доски на дрова. Пилит старой ржавой железной решеткой, которой обычно разравнивает пепел, чтобы подольше сохранять тепло.
Медленно, очень медленно Зеленый дом заселяется снова.
Однажды ночью Адам слышит, что в комнате Розы играют на фортепиано.
Но с музыки снята звуковая оболочка. Слышны только сухие механические удары молоточков по струнам в чреве инструмента. Внутренняямузыка. Удары становятся сильнее, падают чаще. Наконец звук уже оглушает: какофония холодного перестука, которая лихорадочным ознобом прошибает его собственное тело.
Адам понимает, что заболел.
Лихорадка прокатывается по нему волнами, то жаркими, то ледяными. В теле опасная сонливость, которой, инстинктивно понимает он, нельзя поддаваться. Чтобы не дать сонливости завладеть собой, он кричит. Кричит в никуда, насколько хватает легких. Выкрикивает имя Фельдмана. Выкрикивает имя отца. Выкрикивает имя Лиды. Когда имена кончаются, он начинает выкрикивать названия знакомых мест, названия улиц гетто.
Звучит ли крик или исчезает, едва вырвавшись у Адама из горла, — слабый шепчущий выдох? Адам больше не доверяет своему слуху. Он не знает, слышно ли где-нибудь снаружи то, что слышно ему.
Наконец голоса покидают его, и он умирает от усталости.
В лихорадочном бреду он ползает по полу, как не умеющий ходить малыш.
Вокруг, перебирая руками и ногами, ползают другие дети.
В комнате полно детей. Так и должно быть.
Лида тоже маленькая девочка. Огромная голова с теплым, влажным, слюнявым ртом. Она, как всегда, замотана в грязную простыню с дырами для рук и ног — так, чтобы она не могла вымазаться собственными испражнениями.