В его глазах была паника.
— Keine Mittagspause mehr, keine Mittagspause! — взвыл он, потрясая винтовкой. — Los zur Arbeit.
Люди вернулись к работе, однако они не слишком спешили. На товарную станцию прибыл новый поезд, но, несмотря на злобные окрики немцев, рабочие двигались еле-еле, а через пару часов Зонненфарб позвонил в колокол, возвещая о конце смены.
Уже тогда поползли слухи, что суповая забастовка разразилась и в самом гетто. Люди прекратили работу на I и II складах металла на Лагевницкой и в седельной мастерской на Якуба, 8.
~~~
И вода в гетто продолжала подниматься.
Еженощно талая вода выступала из мертвой земли.
Адам берег инструменты, которые случай вложил ему в руки. Теперь у него были нож, долото, киянка и молоток; он ходил, спрятав их за пояс штанов, — так же, как когда-то носил лекарства и газеты Фельдману. Он ни у кого не вызвал подозрений, потому что после пребывания в Шахте и так передвигался враскорячку. Дефективный, один из тех негодных к работе, которых по непонятной причине пощадили, не то выживший, не то живой мертвец? Однажды он решил, — что нахромался достаточно, и отделился от колонны, маршировавшей назад в гетто.
— Ты куда? — крикнул ему вслед Янкель. (Он все замечал, этот Янкель.) — Тебя пристрелят, если ты туда пойдешь!
Но Адам все-таки пошел.
Вышка у ворот Радогоща стояла до середины в талых сугробах, и часовой высматривал нарушителей поверх своего отражения в вольно разлившейся воде. Пограничное заграждение, отделяющее гетто от города, больше не было заграждением — просто кусок проволоки, натянутый над ничем.
По ночам иногда зажигались прожекторы-искатели: ковш белого света поднимался от земли к пропитанным водой небесам, пока одинокий часовой на вышке косил из автомата все, что шевелилось поодаль внизу: тра-атта-тата-татта-ттааа!
Говорили, что это евреи под покровом ночи предпринимают попытки проплыть над проволокой там, где она оказывалась под водой. На самом деле часовые палили по крысам. Иные весельчаки караульные говорили: плохи дела, даже лицманштадтские крысы хотят удрать от «большевиков».
В свете, отражавшемся от воды и неба, Марысин больше всего походил на стариковское лицо, чьи черты то проступали резче, то снова разглаживались. Телеграфные столбы на Ягеллонской и Загайниковой отражались в зеркале воды, словно спицы гигантского колеса. Между этими спицами, на гонимых порывами ветра пластах воды дрейфовали железные крыши домов и мастерских.
Остатки Зеленого дома довольно сносно держались на откосе, так же как держалось кладбище за своими стенами и — чуть ниже — садовое хозяйство Юзефа Фельдмана, с сараем, где хранились инструменты, и теплицами.
Возле предприятия Прашкера, на перекрестке между Окоповой и Марысинской, лежала головой Медузы старая ива, и длинные зеленоватые ветви колыхались на поверхности зеркально-светлой воды. Если посмотреть на гетто сверху, то можно было бы прочертить пунктир от хрящеватой ивы к выгребным ямам, куда золотари выливали свои бочки.
Все, что было между ивой и ямами, растворялось в воде.
Сначала Адам думал, что вонь исходит от сточных канав, но запах отличался от доносящегося оттуда кисловатого запаха селитры — он был гуще и какой-то затхлый, удушливый.
Адам наконец добрался до твердой земли. Теперь он стоял там, где некогда была «мастерская». В конце длинного ряда приземистых деревянных строений со стойлами и пристройками помещалось более просторное, свободно стоящее, служившее когда-то тележным сараем. Ворота этого выцветшего под солнцем и дождями деревянного строения были отперты и хлопали на ветру.
Подходя ближе, Адам подумал: хорошо бы смазать петли.
И вдруг понял: громкий резкий звук исходит не от петель. И вонь тоже. Зловоние и повизгивание исходили от крыс.
За несколько лет Лайб успел постареть. Издалека его можно было принять за польского крестьянина — из тех, что целый день проводят в поле, пока не загорят до черноты. Но у Лайба кожа потемнела не от солнца. Кое-где она казалась отекшей, словно изнутри пропиталась жидкостью, готовой вот-вот выйти наружу. Под светло-серыми глазами, раньше широко открытыми, набрякли страшные мешки, а темя было красно-блестящим и влажным, как точильный камень.
Лайб сидел за длинным столом, который он выдвинул на середину сарая, а на стенах, у самого пола и вдоль стен в клетках бегали крысы; они с яростным писком царапали прутья когтями и грызли их острыми зубами.
«Трейф!»— коротко высказался Лайб; непонятно было, имеет он в виду крыс или Адама, который остановился на пороге, ошеломленный сбивающим с ног зловонием.
В мутном буро-сером полусвете он увидел, как Лайб поднимается из-за стола и натягивает большую черную перчатку. Другой рукой Лайб схватил деревянную палку с крючком-когтем на конце и поддел им задвижку на дверце одной из клеток. Сидевшая в клетке крыса инстинктивно вцепилась в обращенный к ней конец палки. Лайб молниеносно схватил животное другой, одетой в перчатку рукой; сжал крысиное тельце и одним резким движением ножа вспорол крысе брюхо.
Содержимое крысиного брюха Лайб сбросил в помойное ведро, которое ловко придвинул к себе ногой. Другие крысы словно обезумели, почуяв запах крови и внутренностей; на несколько мгновений Адам оглох от визга бившихся в клетках животных. Взяв ведро обеими руками, Лайб длинным решительным движением выплеснул его содержимое, так что кровь и кишки прилипли к прутьям клеток; потом воткнул нож во все еще подергивающееся крысиное тельце и привычным движением содрал шкурку.
Повернул свое голое опаленное лицо к Адаму:
— Я знаю — ты пришел за списком тех, кто хотел убить председателя. На, возьми, времени мало!
Адам уже заметил деньги — аккуратные стопки и перевязанные пачки, которые Лайб положил на стол: монеты отдельно, купюры отдельно; как в банке или меняльной конторе. Настоящая валюта: злотые, рейхсмарки, зеленые купюры американских долларов. Некоторые бумажки так измяты, что, казалось, они лежали в карманах или подкладке пальто десятилетиями, прежде чем заботливые пальцы достали их оттуда и снова разгладили.
Лайб вытер запачканные кровью руки тряпкой, которая как будто специально для этого лежала у него под стулом, провел окровавленной тыльной стороной ладони по губам. Достал стопку клеенчатых тетрадей, разложил и разгладил их на столе так же аккуратно, как до этого деньги. Так же аккуратно он, бывало, обращался с деталями своего велосипеда, которые имел обыкновение раскладывать так, чтобы видеть мельчайший никелированный винтик, мельчайшую деталь рамы: тщательными и сдержанно-точными взвешенными движениями — так раввин накрывает стол для седера, так забойщик разделывает тушу.
(Когда власти приказали жителям гетто сдать велосипеды, Лайб первым пришел в приемный пункт на Лютомерской. Это было в тот месяц, когда разразились первые суповые забастовки, и Лайб, прямо перед тем как идти сдавать велосипед, побывал у Избицкого и занес фамилии бунтовщиков в свои черные тетради. Адам помнил, какое лицо было у Лайба в день, когда ему пришлось расстаться с велосипедом. Слегка извиняющееся, выражающее покорность — и все-таки гордое.Словно, подчинившись приказу начальства, он обрел в смирении удовлетворение: да, он остался без велосипеда, но зато ему было явлено, как закон и порядок побеждают хаос.
К тому же послушным давали награду — деньги, и не имело значения, что эти суммы малы и бессмысленны и купить на них ничего нельзя.)
Но Адам не смотрел на деньги на столе. Он смотрел на стену, на клетки — на клубки съежившихся страдающих животных за решетками; ему в голову пришла мысль: что будет, если сломать крючки разом на всех клетках? Что будет, если — хотя бы на мгновение — выпустить весь этот с трудом удерживаемый хаос на свободу?