Но где-то между страстным желанием получить одеяло и появлением этого одеяла — столь же внезапным, сколь и неожиданным (быстрые, нервные руки, намотавшие на него много толстых слоев) — мама исчезла.
Больше он никогда ее не видел.
* * *
Среди тех, кто укутывал его, замерзшего, в ту ночь, были Мальвина Кемпель и нянечка Роза Смоленская из Зеленого дома. Но тогда он еще ничего не понимал. Понадобилось несколько месяцев, прежде чем он осознал: он больше не в Александруве, а в гетто Лицманштадта.(Он писал округлыми буквами, как учила госпожа Смоленская:
«Litz-mann-stadt Get-to»).
Сначала депортированных женщин отправили в здание, которое называлось «кино „Марысин“» и которое отнюдь не было кинотеатром, а больше походило на большой лагерный барак — с продуваемыми сквозняком деревянными стенами, пахнущими старой картошкой и землей. Там он сидел с табличкой с номером транспорта на шее и в одеяле, в которое его завернули; есть было нечего, кроме черствого хлеба и супа, который приносили в больших гремящих котлах каждый день, вкус у него был кислый и гадкий, как у старых помоев. Через неделю явился его благодетельМоше Каро вместе с женщиной в свежеотглаженной синей форме нянечки и прочитал список; дети, услышавшие свои фамилии, должны были подняться и подойти к нему.
Значит, он уже в гетто, раз Роза пришла забрать его?
Get-to Litz-mann-stadt.
Госпожа Смоленская кивнула.
Что такоегетто?
На это госпожа Смоленская не смогла ответить. Гетто — это там, за стенами.А он сейчас здесь, внутри.Спасенный, как выразилась госпожа Смоленская.
Стальные каски и в гетто есть?
Он уже рассказывал ей, как евреи выстроились на площади перед костелом, о дожде, из-за которого не видно было, сколько их, и как стальные каски ходили и били всех, кого согнали на площадь, а потом снова разделили. Он боится стальных касок, сообщил он; у госпожи Смоленской сделался такой вид, какой бывал у нее всегда, когда от детских вопросов у нее разрывалось сердце или она не знала, как отвечать. Глаза перестали смотреть в лицо, а маленьким сильным рукам вдруг нашлось много работы.
Немцы здесь есть, но обычно они не заходят в гетто. Если не делать ничего плохого, они не придут.
Никогдане придут?
Вот кончится война, и они больше не придут.
А когда кончится война?
На этот вопрос не могла ответить даже Роза Смоленская.
~~~
Но внешний мир все же существовал, и выглядел он так, как решил господин презес. Полководец поднялся во весь рост в царской колеснице, и то, на что он указал, — стало.Так перед ними, когда они отправились в ознакомительное путешествиепо гетто, встали больница, превратившаяся в ателье, где шили униформу; детская больница, которая обернулась выставочным залом; ныне запертый на засов (и тщательно охраняемый) склад угля; овощной рынок; разумеется, resorty — множество resortów. «Здесь!»— рек Полководец и простер руку, и перед ними явилась широкая площадь со шлагбаумами, с воротами, и караульными будками, и полицейскими в высоких блестящих сапогах, фуражках и желто-белых нарукавных повязках со звездой Давида.
— Здесь, — сказал председатель, — день за днем трудятся тридцать тысяч мужчин и женщин: они пекутся о делах моих и гетто!
Станиславу хотелось, чтобы презес расспрашивал его о братьях, о матери — пусть даже о Розе Смоленской и директоре Рубине из Зеленого дома; о ком и о чем угодно ему хотелось поговорить, только не о том, на что указывал и во что тыкал председатель.
— А что случается с теми из гетто, кто должен умереть? — спросил он, больше для того, чтобы сказать что-нибудь.
Но председатель не ответил. Он указал тростью на очередную кучу фабрик, выступающих из ряда разрушенных строений, и объявил: все это однажды станет твоим.
Сташек наконец набрался смелости:
— Это вы решаете, кто умрет? Госпожа Смоленская говорит: кому жить, кому умирать — решают власти!
Но председатель упорно отказывался отвечать. Он утонул в сиденье дрожек, колени касались подбородка. Вдоль улицы, по которой они ехали, возникали группки людей — то полицейских, то простых рабочих. Кто-то улыбался и махал рукой, другие пытались вскочить на подножку дрожек, третьи пускались, непонятно зачем, бежать за ними. Председателю, казалось, совсем не докучало внимание толпы, напротив — оно как будто бы веселило его. Он наклонился к кучеру и крикнул:
— Быстрее, быстрее! — а потом Сташеку: — Хочешь подержать вожжи?
Но вожжи председатель предложил подержать не так просто — это был предлог посадить мальчика себе на колени; и вот Сташек сидит на жестких и неудобных коленях презеса, потряхивает вожжами, натягивает их, покрикивает «тпру»,и «н-но-о»,и другое, что может припомнить, пытаясь отвлечь царственное внимание Полководца, а господин презес прижимается к нему массивным телом и пыхтит, как паровоз, прямо ему в шею:
— Ту jestes moim synem, moim drogim synem… [18]
* * *
Завершалось все непременно тем, что они отправлялись в комнату с нечистым светом и голубями, где воздух был таким густым, что драл глотку, как шерстяной носок; но это уже после того, как все на этаже ложились спать.
Председатель просил госпожу Кожмар все приготовить. На блюде лежали пластинки сыра и жирная ветчина, они были прослоены дольками редиски и пучками петрушки и укропа. Между двух блестящих кружочков лимона — тонкие ломтики копченого маринованного мяса, которые председатель подцеплял острием ножа и протягивал Сыну, чтобы посмотреть, как мальчик, словно рыбка, хватает их ртом. Председателю нравилось смотреть, как Станислав ест, и пока Станислав ел, председатель как будто не выдерживал, он совал пальцы в банку со сладким черным сливовым вареньем и велел мальчику облизывать и обсасывать пальцы, словно козе ( «Tsig, — говорил председатель, причмокивал и сам хлюпал по-козьи, прижав язык к нёбу, — tsig, tsig, tsigerli!..»);густой вкус спелых слив был невыносимым, почти вызывал тошноту, а чужие пальцы презеса вползали глубже, еще глубже, Сташек начинал задыхаться, и ему приходилось хватать господина презеса за руку, чтобы тот прекратил. Но это совсем не беспокоило презеса. Он только улыбался, с полным удовлетворением и отвращением, словно хирург, который только что провел тяжелую сложную операцию.
Но случалось и так, что председатель после их уединения в комнате возвращался, и тогда его как подменяли. Он переворачивал все блюда и тарелки и кричал Сташеку, что тот ПОЗОР СЕМЬИи должен научиться содержать место, где живет, в чистоте и не устраивать хлев; часто кончалось тем, что он звал Регину или госпожу Кожмар, чтобы те прибрали, и все снова выглядело ПРИЛИЧНО.
Хуже всего было то, что никто не знал, каким станет господин презес в следующую минуту. Точнее, какой свой лик он явит миру.
Сташека всегда озадачивало не то, что разные проявления председателя каким-то образом соединяются в одно тело и образ, а то, что в это время происходит с другими его обликами. Куда, например, девается радостный и оживленный презес,тот, что хлопал себя по коленям, громко смеялся и двигался как механическая игрушка? И где в это время скрывается презес озабоченный, тот, который говорил со Сташеком как с маленьким взрослым, о войне и делах гетто?Или презес коварный— с косыми холодными и расчетливыми глазами хищника? И куда деваются руки?Руки, самая активная часть тела председателя, руки, которые двигались по своей собственной воле, и Сташек каменел спиной и втягивал голову в плечи, чтобы уклониться от них. Руки всегда пробирались к нему. Председатель улыбался черными зубами, глаза блестели, и Сташек не смел ничего сделать, боясь, как бы презес гневныйне сбросил его с дивана и не принялся с оттяжкой хлестать рукой так, что в глазах у Сташека все переворачивалось и его рвало, а потом он сидел, как зверек, в луже собственной рвоты, серой, бесцветной, словно голубиный помет, засыхавший на окне.