Напротив располагалась больница — или то, что раньше былобольницей, — разграбление которой продолжалось прямо на глазах у сидящих взаперти еврейских функционеров.
Капельницы, смотровые столы, кушетки, медицинские шкафы — все, что можно унести, — выносили солдаты, а их явно пьяные командиры расхаживали вокруг, указывая и приказывая. Подогнали несколько высоких длинных телег, в которых белая гвардияперевозила муку и картошку, и теперь при помощи оставшегося больничного персонала команда нанятых для этого еврейских чернорабочих, надрываясь, грузила мебель. «Vorsicht bitte, Vorsicht!..»— кричал один из офицеров, пытавшийся руководить работой; сам он при этом примера осторожности не подавал — его шатало по битому стеклу из стороны в сторону, и ему приходилось хвататься за стену, чтобы удержаться на ногах.
Та же густая, маслянисто-душная вонь, которую Регина учуяла от одежды Гертлера, отчетливо разливалась в здешнем воздухе — запах гари, как от нагретых испаряющихся химикатов. Может быть, эта вонь шла от разграбленной больницы, или что-то попало в огонь, горевший в яме возле погреба, в глубине двора. Возле костра, дым от которого черной тучей поднимался к безжалостному, почти бесцветному небу, потерянно бродили без дела голодные дети — мальчики в пиджачках и коротких штанишках и девочки в когда-то наверняка безупречно белых платьях со шнуровкой и с огромными бантами в волосах. На каждом свободном клочке земли громоздились горы, штабели чемоданов и саквояжей, а в тени этих драгоценных гор багажа сидели и лежали группки взрослых. Ее отец тоже сидел, или, вернее, полулежал, на старом складном стуле, обратив лицо к поднимающемуся вверх черному дыму Кто-то милосердно положил ему на темя носовой платок, чтобы защитить лысую голову от солнца. Но лицо уже обгорело, а рука, лежавшая на подлокотнике ладонью вверх, распухла вдвое.
Наверное, рассказал отец, руку сдавили или ее чем-то прижало, когда утром их загоняли в машины, — он не помнил. В палату вдруг набилось полдюжины орущих немецких солдат. Это случилось на рассвете, задолго до того времени, когда санитарки приходили опорожнять судна. Некоторые — из ходячих — пытались бежать, но таких сразу хватали солдаты или еврейские politsajten,которых поставили в качестве часовых в каждом коридоре. Потом всех, кто был в палате, не разбирая, могли они держаться на ногах или нет, выгнали через главный вход и зашвырнули в высокие прицепы.
Больше он ничего не помнил. Помнил только, что Хаим наконец пришел. Какое это было облегчение, когда Арон Вайнбергер наконец увидел своего зятя!
— Хаим, Хаим! — закричал он ему с высокого прицепа.
Но Хаим Румковский ничего не видел и не слышал. Он коротко переговорил с каким-то командиром СС, после чего скрылся в здании больницы.
— А Беньи? — Регина схватила отца за плечи, она почти трясла его.
Но Арон Вайнбергер под белым платком все еще видел только своего зятя:
— Хаим как будто стал нам совсем чужим. Как будто больше не видел нас. Ты можешь объяснить это, Регина? Как же так — он просто перестал видеть нас?
Гертлер медлил возле засова, запиравшего вход в загородку, обмениваясь шутками с еврейскими часовыми; но вот подошли двое одетых в гражданское немцев из администрации гетто, и Гертлеру пришлось снова «отойти на пару слов». Пока Гертлер беседовал с немцами, Регина пыталась поднять отца, подхватив его под мышки. Она попросила шофера помочь, потому что отец не держался на ногах, но тот лишь опасливо отошел подальше. Он не решался действовать при немцах.
Потом Гертлер вернулся. Когда они снова сидели в машине, Регина спросила, нельзя ли проехать дальше, в больницу на Весолой. Гертлер покачал головой: это невозможно. Там все оцеплено.
— А Беньи? — умоляюще сказала она.
Он пообещал навести справки. Наверняка кто-нибудь знает, куда его увезли. Он постарается его найти.
Когда они ехали назад по улице Мярки, она заметила, что лестницы, которую господин Таузендгельд приставил к стене, чтобы заглядывать в спальню Хаима, уже нет; да и сам господин Таузендгельд вернулся на działkęЮзефа и Елены и стоял там посреди авиариума, в окружении сотен крылатых существ, носившихся вокруг его воздетой правой руки. И внезапно она увидела, как мал и бессмыслен мир Марысина, жителями которого они стали: кукольный домик на краю пропасти. Хаим спустился вниз, отказавшись от своей добровольной изоляции, и теперь сидел на кухне, положив локти на стол. Напротив него сидел ganefлет одиннадцати, с узкими наглыми глазками. Глаза уставились на нее, едва она перешагнула порог; в ту же минуту мальчик открыл рот, и председатель сунул туда еще кусок испеченного госпожой Гертлер, посыпанного корицей и сахарной пудрой яблока, которое Хаим для верности окунул в миску со свежевзбитыми сливками.
~~~
Регина возненавидела мальчика с первой секунды — тихой, темной, иррациональной ненавистью, в которой она никогда бы не призналась и уж тем более не осознала бы и не попыталась объяснить.
Дело было не в том, что мальчик говорил или делал. Достаточно того, что он просто был. То, что должно было жить в ней, жило вне и помимо нее, не было плодом ее тела, и с того дня, когда он в первый раз уставился ей в лицо, это чувство не отпускало ее ни на секунду. Она не выносила, когда кто-нибудь так на нее смотрел. Вдруг оказалось, что щит улыбки, которым она закрывалась от посторонних, чтобы избежать вторжения, никоим образом не защищает ее.
Но когоон видел?
Чтоон видел?
* * *
Когда комендантский час отменили, власти разрешили им переехать из бывшего административного здания Центральной больницы в скромные комнаты на Лагевницкой улице. Напротив их нового жилища находилась одна из немногих работающих аптек, которую председатель использовал как dietku,чтобы получать молоко и яйца, продукты, которые продавались только по рецепту. В аптеке имелись и таблетки нитроглицерина, которые он глотал «от сердца».
В первые месяцы после появления мальчика в доме председатель беспрерывно жаловался на боль в груди и объявил, что единственный способ облегчить ее — полежать немного рядом с мальчиком; Регина потом часами лежала без сна в темноте, слушая их приглушенное перешептывание и деланно-радостный смех Хаима.
В их новое жилище люди приходили и уходили, как это было на старой квартире в ныне разрушенном здании больницы. И Давид Гертлер продолжал наносить визиты, с детьми и женой. Однако было ясно: отношения между председателем и его бывшим протеже сильно изменились. Гертлер не упускал возможности указать, что устройство optgesamt— исключительно его заслуга и что во время достойного сожаления отсутствия председателя ему пришлось не только самому вести сложные переговоры с гестапо, но и платить из собственного кармана,чтобы выкупить тех, кого еще не вычеркнули из списка: «В общественной кассе не было ни злотого».
Сначала Хаим пытался защищаться. «Да вы только посмотрите на него!»— шутливо восклицал он, по-отечески кладя руку Гертлеру на плечо.
Внешне Гертлер как будто терпел выговоры, но все понимали: даже если бы председатель не сделался невидимкой в дни, когда гетто переживало свой самый страшный кризис,он все равно был неспособен договориться с немцами. Это умел только Гертлер. Так было всегда. Чем еще мог ответить презес, кроме вечного самовосхваления?
Когда первая аудиенция окончилась, Регина заметила, что молодой шеф полиции оставил двух человек из собственной службы охраны у дверей их нового жилища. Еще двое телохранителей в дополнение к тем шести, которые уже были у презеса. С этого дня, поняла она, обо всех передвижениях ее или Хаима будут докладывать напрямую в штаб Гертлера, а оттуда, в свою очередь, — в гестапо на улице Лимановского. Это, конечно, тоже было причиной частых визитов Гертлера, хотя Регине и не хотелось об этом думать. Председателя взяли под опеку. Таково было единственное последствие всех его усилий, предпринятых, чтобы любой ценой «спасти детей».