И к сердцам людей он тоже мог подобрать ключи. Часто, отперев человеческое сердце, он пугался того, что видит. Столько бывало там злобы, обмана и зависти. (Но когда он отпер сердце своей матери, то увидел только, как сильно она любит его!)
Киндл ходил по городу и отпирал разные двери. Люди привыкли к тому, что он ходит по городу, и частенько оставляли ему поесть. Многие горожане считали хорошим знаком, что Киндл приходил к ним. Двери не закрывали, не запирали на засов. Двери сделаны для того, чтобы люди входили в них. Для чего же еще нужны, двери?
Многие в городе очень любили Киндла.
И вот однажды он пришел к дому, которого никогда прежде не видел. Большой роскошный дом, со многими этажами, с башенками и зубцами. Дверь была не меньше трех метров в высоту, и маленькому Киндлу нелегко было дотянуться до замочной скважины.
Ключ подошел, и Киндл с усилием открыл дверь.
Но за дверью была только огромная пустынная тьма, и властный голос сказал:«Не бойся, Киндл, входи!»
Но Киндл испугался. Ему еще не случалось видеть такой темноты, какая царила за высокой дверью. Она была как ночное небо без звезд. Огромная и холодная. Даже слабый ветерок не дул из этой тьмы; все, что падало в нее, пропадало навсегда, словно не бывало.
Первый раз в жизни Киндл не решился войти в дом. Он закрыл только что открытую дверь, пошел домой, лег в постель и пролежал много дней и ночей больной, а его мать сидела у его постели и молила Господа пощадить его молодую жизнь.
Когда Киндл через много недель выздоровел, он заметил удивительную вещь. Ни один из его ключей больше не подходил к городским дверям. Ни в доме бургомистра, ни в комнатушках раввина, ни в доме мельника, ни у купцов — нигде ему не удавалось открыть тяжелые замки. И он понял, что должен вернуться к большому дому, не побояться призыва голоса и войти.
И вот Киндл снова стоял перед высокими дверями, и ключ подошел к замку. Словно и не было всех этих недель.
Снова он стоял перед огромной тьмой, и из тьмы послышался тот же властный голос:«Не бойся, Киндл, входи!»
И Киндл исполнился мужества и шагнул в глубокую черную тьму.
Он не ослеп, как боялся. И его, вопреки ожиданиям, не поглотило громадное, черное и темное. Он даже не упал — он воспарил в этой темноте, словно его держала большая надежная рука. И тогда он понял, что голос, который слышался из темноты, был голосом Господа Бога и что Он хотел испытать его. И с того дня, где бы ни оказался Киндл, — он был дома. И ничего ему не надо было бояться — даже темноты, ибо он знал: куда бы он ни двинулся во тьме, Всевышний всегда направит его на верный путь.
~~~
Через пять дней после восьмого, и последнего, дня Хануки председатель гетто Мордехай Хаим Румковский праздновал бар-мицву своего приемного сына Станислава Румковского. Церемония проводилась в бывшем санатории на Лагевницкой, 55, где Моше Каро обычно устраивал свои minjensи где председатель, по слухам, встречался с хасидами. Моше Каро возглавлял маленькую процессию, которая несла через все гетто свиток Торы из запертой галереи иешивы на улице Якуба; свиток он нес открыто, не боясь доносчиков или продажных сотрудников крипо.
Был морозный зимний день. Дым из труб поднимался прямо к небесам, что ничего не принимали и не отвергали.
Кроме членов семьи присутствовали около тридцати высших сановников. Среди гостей были ближайшие соратники председателя — заведующая Главным секретариатом госпожа Дора Фукс и ее брат Бернгард, а также шеф Центрального бюро по трудоустройству господин Арон Якубович, судья Станислав-Шайя Якобсон, господин Израэль Табаксблат и, естественно, Моше Каро, который своим решительным вмешательством спас мальчику жизнь и который, возможно, был ему в большей степени отцом, чем председатель, — но об этом не полагалось говорить в такой день. Однако именно Моше Каро в знак их особой внутренней связи подал мальчику талес, в котором Сташек теперь — впервые в жизни — сидел на помосте и ждал.
Потом внесли свиток Торы; раввина, который мог бы провести церемонию, не было, и на долю Моше Каро выпало ходить среди гостей, чтобы каждый мог поцеловать бахрому своего талеса и коснуться свитка. В промозглом зале словно бы стало теплее, и это настроение еще больше усилилось, когда господин Табаксблат стал читать дневной отрывок. Согласно календарю, в этот день следовало читать отрывок из Иезекииля, и молодой Румковский читал, ясно и отчетливо выговаривая слова, текст, который его научили читать.
Ибо так говорит Господь:
«Вот, Я возьму сынов Израилевых из среды народов, между которыми они находятся, и соберу их отовсюду и приведу их в землю их.
На этой земле, на горах Израиля Я сделаю их одним народом, и один Царь будет царем у всех их, и не будут более двумя народами, и уже не будут вперед разделяться на два царства.
И не будут уже осквернять себя идолами своими и мерзостями своими и всякими пороками своими, и освобожу их из всех мест жительства их, где они грешили, и очищу их, — и будут Моим народом, и Я буду их Богом».
Лишь один-единственный раз запнулся Сташек. Это произошло, когда он должен был повернуться к родителям и поблагодарить их за возможность получить знания, с которыми его теперь принимают в общину. Председатель вместе с женой, братом и снохой сидел в отдалении, возле временного пюпитра для чтения, наклонив вперед голову и скрестив ноги, словно все глубже погружаясь в себя от нетерпения.
Сташек смотрел на него, но не произносил положенных слов. Тогда Моше Каро шагнул к нему и подсказал. Он прошептал слова так быстро и тихо, что подсказки, кажется, никто не заметил. Регина так и сидела с широкой улыбкой, которая теперь не сходила с ее лица ни днем, ни ночью, рядом с ней сидела принцесса Елена, сумевшая подняться с «одра тяжелой болезни», чтобы — как примерно тогда же написала «Хроника» — снова принять на себя руководство бесплатными кухнями. Заменявшая ее на этом посту безымянная женщина отступилась по, как выражались, «политическим соображениям».
Перед пюпитром прозвенели торжественные слова, и собравшиеся направились к выходу из священного зала, под высокое белое небо, которое было как гигантская дыра с бурлящим в глубине светом. Всего двести метров отделяли санаторий от нового жилища председателя, где был устроен «спартанский» прием с хлебом, вином и множеством подарков.
* * *
Фотография сделана Менделем Гроссманом. Гроссман был одним из пяти-шести фотографов гетто, служивших в бюро архивной статистики и учета населения. Еще он делал фотографии для трудовых книжек, которые жители гетто с лета 1943 года обязаны были иметь при себе, куда бы ни направлялись. Эта фотография не слишком отличается от остальных расположением фигур, освещением, съемкой и несколько замедленной выдержкой, из-за чего фигуры на снимке выглядят так, будто вылезают из своих движений, как люди вылезают из одежды.
Регина Румковскаянапряглась в своей широкой, но тревожной улыбке, словно стоит за треснувшим или разбитым окном, отчаянно пытаясь передать свою доброжелательность кому-то по ту сторону стекла;
Хаим Румковскийуходит от центра или направляется к центру фотографии, одна рука неуклюже вытянута в движении, напоминающем жест благословения или примирения;
и Станислав Румковский,сын — в ермолке и талесе, полученном от Моше Каро, и со свечой в руке.
Только это не свеча (теперь это видно), а птица — она вырывается из его руки и взлетает, исчезает за пределами картинки так быстро, что фотограф не успевает заснять ее. А позади всех троих в пространстве, которое в фотоателье было бы задником или красиво задрапированной тканью, проявляется, как ребра или колоннада разрушенного дворца, ровным рядом решетка клетки, что держит их всех в плену.