Однажды утром, возвращаясь с сортировочной, Адам услышал Лидин хриплый, как у морской птицы, крик задолго до того, как повернул за угол Гнезненской, и хотя он так вымотался за ночь, что едва передвигал ноги, по лестнице до квартиры он поднялся чуть не бегом. Лида лежала на верхней площадке в задравшейся на раздутом от голода животе ночной рубахе, раскинув руки и ноги в воображаемом полете, а над ней склонилась жена дворника госпожа Гершкович. В руках у нее была угольная лопата, которую она поднимала и опускала длинными решительными движениями, словно отбивая кусок жесткого мяса; а вокруг стояли соседи (в том числе госпожа Вайсберг и оба ее сына, Якуб и Хаим, и госпожа Пинчевская с дочерью Марией) — все они видели, что происходит, но никто и пальцем не шевельнул, чтобы вмешаться, пока Адам тащился вверх по лестнице. Соседи стыдливо отвернулись, госпожа Гершкович тоже (она отшвырнула лопату, словно боясь, что черенок обожжет ей ладони), позволили ему поднять сестру и медленно, осторожно помочь ее разрушенному, разбитому телу спуститься в квартиру.
В первые недели после возвращения Лиды из «дома отдыха», в который ее устроил дядя Лайб, всем казалось, что ее здоровье улучшилось. Мокнущие раны на руках и ногах исчезли, на фарфоровую кожу вернулся слабый отсвет прежнего румянца. Прежде всего она стала увереннее ходить. Раньше она ступала так, словно доски пола грозили проломиться под ней, теперь же Лида бегала по ним упругими ловкими шагами. Она кланялась, приседала и произносила высоким пронзительным голосом:
— Einen schönen guten Tag, meine Herren, — или на идише: — S’iz gut — dos veis shoin.
Раньше, когда она валилась на пол, достаточно было лечь на нее сверху — и она затихала. Он мог часами лежать так, то шепча, то напевая ей в ухо. Теперь ничего не помогало. С силой, о какой он и не подозревал, Лида вырывалась из объятий брата, и судороги начинались снова. Он пробовал катать ее по двору в тачке. На какое-то время это помогало. Адам успевал вымыть и покормить сестру и уложить ее в постель. Для пущей уверенности он привязывал ее руки к изголовью кровати. Иногда она мирилась с этим. Иногда сопротивлялась так яростно, что Адаму, чтобы завязать веревки, приходилось звать на помощь Шайю, чтобы тот подержал ее. Но даже тогда, и еще долго после, он ощущал движения измученных мышц: длинные дергающие спазмы, пробегающие по всему торсу в сведенные судорогой руки.
Словно взмах крыла. Судорожный, непроходящий.
Что-то сломалось в ней.
Периодически она не узнавала его. Наверное, это ранило его больше всего.
Это было, как когда она открыла ему дверь там, в Марысине. Тогда в ее глазах он был еще одним из тех, кто пришел, чтобы сделать ей больно.
Он пытался завести разговор об этом с отцом, но Шайя не желал слушать. В первую очередь он отказался говорить о своем брате Лайбе.
— Мы должны быть благодарны, — твердил Шайя. — Мы должны быть благодарны за то, что у тебя, Адам, есть работа, мы должны быть благодарны за то, что Лида снова с нами. Все могло кончиться гораздо хуже.
И Адам работал. И был благодарен за место, на которое дядя Лайб его устроил. И думал, что никогда больше он не сделает ничего неправильного, не преступит законов председателя. Ради Лиды. Но однажды утром Адам снова услышал между вагонов знакомый шепот; когда он запрыгнул в вагон, чтобы скрыться от часовых, Павел Белка неожиданно сказал:
— Знаешь Юзефа Фельдмана?
Вопрос прозвучал как утверждение.
— У меня для него кое-что есть.
Белка порылся в штанах и вытащил экземпляр «Лицманштадтер Цайтунг»:влажная липкая бумага, заполненная густыми черными буквами. Адам хотел сказать, что их каждый день обыскивают — по дороге на станцию и по дороге назад в гетто. Но все это Белка знал и сам.
— Делай как я — прижми ее к заднице. Если тебя заметут, скажешь, что хотел подтереться. Даже не соврешь!
Адам рванулся спрыгнуть назад на перрон, но Павел схватил его и с тягостной серьезностью спросил:
— Говори, чего ты хочешь. Сигарет?
— Слишком опасно.
— Еды?
— Павел, я не могу.
— Лекарства? Ацетинил, вигантол?
Вот это заставило Адама поколебаться. Он подумал про Лиду. Вдруг от витаминов она выздоровеет и к ней вернется разум. Если он пройдет мимо будки у входа с пилюлями под языком, часовой ничего не заметит. Был случай, когда немец посветил фонариком еврею в рот, но он искал там золото, да и то еврей был уже мертвый.
— Попробуй, — сказал Белка, заметив, что Адам заколебался. Одновременно он выставил смятые газетные листы так, что их мог заметить любой часовой на перроне, и Адам сделал то, что сделал бы в такой ситуации всякий: постарался как можно скорее сунуть их под одежду.
* * *
Солнце взошло и теперь висело над горизонтом низко, рукой подать — трепещущий красный горячий шар над серой облезлой равниной Марысина с редкими рядами лачуг и поросших травой погребов. Уже стоял май, но по ночам все еще было холодно. Нити ночного тумана задерживались в низинах, куда не доставал свет. И листья пока не появились на деревьях и кустах, покрытых серой цементной пылью, которая теперь окрашивала даже небо.
Но у солнца была сила. Он чувствовал, как оно жжет щеку. Обернувшись, он увидел, как свет лезвием ножа стекает с кладбищенской стены. Глаз резали блики — с середины гофрированной крыши, от обломков гравия на дороге, по которой он шел, от бутылочного стекла, которое кто-то приварил на верхушку ограды, окружавший działkę— разросшиеся ягодные кусты за железной калиткой с проржавевшим до дыр замком. Адам медленно прошел вдоль кладбищенской стены, мимо Зеленого дома, спустился на полкилометра по склону и наконец оказался возле садового хозяйства Фельдмана. Из жестяной трубы, торчащей из стены дома, поднимался жидкий дымок. Из дома доносился живительный аромат жареного. Адам постучал, шагнул на перевернутый ящик, служивший ступенькой, и толкнул дверь.
Дом состоял из одной большой комнаты, загроможденной от пола до потолка столом и секретером с крышкой и ящиками, полными счетов и старых бухгалтерских книг, пестрые некогда обложки которых выцвели и разбухли от влажности. А на них, в свою очередь, — шеренги чучел животных: глухари и тетерева распустили хвосты, куница приготовилась спрыгнуть с пенька, опустила нос, словно учуяла добычу где-то внизу, между далекими трещинами в полу.
Юзеф Фельдман оказался невысоким, метра полтора ростом; к тому же он почти терялся в толстом, побитом молью суконном пальто. Но взгляд из глубин пальто был неожиданно пристальным и острым, а вопросом «Вы кто?»хозяин словно набросил петлю на Адама, который как раз пытался открыть дверь.
— Господин Фельдман? — неуверенно спросил Адам, не решаясь открыть дверь шире.
Не входя в дом, он расстегнул ремень и остался стоять на пороге, одной рукой придерживая штаны, а в другой зажав контрабандный номер «Лицманштадтер Цайтунг».
Фельдман, стоявший возле маленького примуса и готовивший еду, ни на секунду не сводил взгляда с его лица.
— Жепин? — сказал он, когда Адам назвался. — Я знаю только одного Жепина, и его зовут Лайб.
Он произнес это имя так, словно выругался. Адам смутился, сам не зная почему.
— Лайб — мой дядя, — только и сказал он.
Запах жареной колбасы внезапно сбивает его с ног. Адам хочет сесть, но продолжает стоять — он не видит, на что в этом бардаке можно сесть. Фельдман бросает быстрый взгляд на газету, которую принес ему Адам, потом складывает ее листы и заталкивает, словно пакет, в щель между полками картотеки.
У дальней стены низенькой теплицы стоит что-то, что Адам сначала принял за большое немытое окно; теперь он видит, что это стеклянные ящички и бутыли разной формы и размера, нагроможденные друг на друга и составленные вместе как стеклянный книжный шкаф, от земли до крыши. Некоторые ящики заполнены гравием или песком и высохшими растениями, некоторые пустые. Адам стоит, уставившись на эту непонятную стеклянную стену, и вдруг в ней загорается огонь. Откуда-то из глубин лабиринта тускло отражающих друг друга стеклянных пластин пробивается иголочное острие света, оно ширится и рвется наружу, словно пылающее солнце — свет внезапно режет глаза, и окружающие предметы моментально расплываются.