Я выпрямилась, разгладила складки дорожного платья из тёмно-зелёного сукна, отделанного скромной тесьмой, и поправила шляпку. Сердце колотилось где-то в ушах, но лицо моё оставалось спокойным. Я научилась этому за последние месяцы. Главное оружие женщины, у которой нет ни денег, ни прав, ни выбора, это лицо, не выражающее никаких эмоций.
Дуняша подхватила саквояж, и мы начали спускаться по трапу. Ступени были мокрыми от утренней сырости, и я ступала осторожно, сосредоточившись на том, чтобы не поскользнуться. Возможно, именно поэтому я сразу не увидела того, кто стоял впереди встречающих.
А когда увидела, едва не остановилась посреди трапа.
Потому что он оказался совершенно не таким, каким я его себе представляла.
За те недели, что я провела в пути, у меня было достаточно времени, чтобы нарисовать в воображении портрет будущего мужа. Османский паша, думала я, должен выглядеть как актёр из сериала — смуглый, черноглазый, с восточной пластикой и пронзительным взглядом, от которого у героини подкашиваются ноги. Я ожидала человека, похожего на султана Сулеймана в исполнении Халита Эргенча, или на того красавца из «Черной любви», который играл Кемаля.
Но мужчина, стоявший на причале, не был похож ни на одного турецкого актёра из тех, кого я знала.
Он был высок, широк в плечах и очень прям. Его выправка выдавала военного с головой. Он был одет в османскую военную форму европейского покроя: тёмно-синий мундир с красным воротником, плотно облегающий грудь, чёрные брюки, заправленные в высокие сапоги. Его голова не была покрыта чалмой или феской. И его лицо было вовсе не восточным.
Тёмно-каштановые волосы, коротко подстриженные по последней парижской моде, волнились у висков. Черты его лица были скорее европейскими, чем азиатскими: прямой нос с едва заметной горбинкой, твёрдый подбородок, скульптурно очерченные скулы. Кожа была светлой, смуглее чем моя, но не оливковой, а какой-то теплоты, словно он много времени проводил на солнце, но не был предрасположен к загару. Лёгкая небритость, вернее, не та небритость, что бывает у неопрятных людей, а та, что появляется к вечеру после утреннего бритья, покрывала его щёки и подбородок, придавая лицу немного суровое, мужественное выражение.
Но глаза… Вот что поразило меня больше всего.
Они были серо-голубыми. Не карими, не чёрными, не янтарными, а светло-серыми с голубизной, как вода в Босфоре, когда солнце стоит высоко. И при этом их обводила тонкая, но отчётливая чёрная кайма, отчего взгляд казался глубже и контрастнее, чем можно было ожидать от такого светлого оттенка. Эти глаза смотрели на меня, не мигая, и выражение их было... Пустым. В них не было любопытства, ни тепла, ни даже простой человеческой заинтересованности. Только холодная учтивость человека, который делает то, что велит долг, и не испытывает по этому поводу никаких чувств.
Я смотрела на него и не могла отвести взгляд. Не потому, что он был красив, хотя, конечно, отрицать этого было нельзя. А потому, что он был... Нелогичным. Неправильным. Османский паша с глазами цвета штормового неба и с лицом, которое словно сошло с портрета французского аристократа. Это противоречие задело моё профессиональное чувство: я привыкла, что всё имеет объяснение, что за каждым свойством чайного листика стоит конкретная причина, что всё можно понять и разложить по полочкам. А этот человек не укладывался ни в одну из заготовленных мной полочек.
Он сделал шаг вперёд, и я увидела, как двигается его тело под мундиром: легко, плавно, без единого лишнего движения. Так двигаются люди, которые привыкли контролировать себя каждую секунду.
— Княжна Вяземская, — произнёс он, и голос его оказался низким, глубоким, с лёгким французским прононсом. — Добро пожаловать в Константинополь. Надеюсь, путешествие не было слишком утомительным.
Французский. Разумеется, французский. Я ожидала этого, но всё равно на мгновение растерялась, ведь мой собственный французский, наработанный настоящей Софьей за годы гувернанток и укреплённый моими отчаянными упражнениями последних недель, всё ещё звучал для меня чуждо. Однако отступать было некуда.
— Благодарю вас, господин Эмир-паша, — ответила я, старательно выговаривая каждое слово. — Путешествие было долгим, но вполне благополучным. Команда была весьма предупредительна.
Он выслушал меня с тем же бесстрастным выражением лица и слегка наклонил голову. Затем протянул руку. Я, помедлив долю секунды, подала свою. Он склонился над моими пальцами, обозначая поцелуй. Его губы даже не коснулись ткани моей перчатки, и тут же выпрямился. Весь жест занял ровно столько времени, сколько предписывал этикет, и не больше.
— Карета подана, — сказал он, поворачиваясь ко мне в профиль. — Мои люди позаботятся о багаже. Прошу вас следовать за мной.
И зашагал по пристани, не оглядываясь.
Я замерла на мгновение. Вот как. Ни «рад вас видеть», ни «вы прекрасно выглядите», ни хотя бы любопытного взгляда. Просто деловая сделка: груз доставлен, приступаем к следующему этапу. Я почувствовала, как внутри закипает раздражение, то самое, которое я привыкла гасить усилием воли, но на этот раз решила этого не делать. По крайней мере, не до конца. Я приехала сюда не как безмолвный тюк с приданым, и он когда-нибудь это поймёт.
Дуняша, поспевавшая за мной с саквояжем, прошептала по-русски:
— Ой, барышня... Какой он... И глаза-то светлые, ну чисто наш барин, а ведь турок...
— Тише, — сказала я одними губами.
Но про себя отметила: да, Дуняша тоже заметила. Светлые глаза Эмира-паши были настолько неожиданными в этом контексте, что даже простая русская девушка, никогда не выезжавшая дальше Твери, обратила на них внимание.
Карета была европейского образца, закрытая, на рессорах, обитая внутри тёмно-синим бархатом. На дверце красовался герб: полумесяц и звёзды, окружённые арабской вязью. Эмир распахнул передо мной дверцу сам, не дожидаясь лакея, и протянул руку, помогая подняться. Его пальцы были сухими и тёплыми, и держали они мою ладонь с той же отстранённой корректностью, с какой он делал всё остальное: ровно столько, сколько необходимо, и ни секундой дольше.
Я уселась на бархатное сиденье и расправила платье, стараясь не думать о том, что бархат этот, скорее всего, помнит множество других женщин. Дядюшка упомянул, что Эмир-паша слывёт повесой. Что ж, в сериалах такие мужчины обычно оказываются самыми интересными. Правда, в сериалах же они обычно влюбляются в героиню с первого взгляда, а мой повеса, кажется, не испытывал ко мне даже профессионального интереса.
Эмир сел напротив, а не рядом. Ещё один знак, который было трудно истолковать превратно. Мы расположились лицом к лицу, как дипломаты за столом переговоров, и между нами повисло то тягостное молчание, какое бывает между незнакомыми людьми, вынужденными находиться в замкнутом пространстве. Карета тронулась, и я отвернулась к окну, чтобы не смотреть на него. Он, как мне показалось, тоже не смотрел на меня.
Город разворачивался передо мной, как свиток, который кто-то раскручивает неторопливо и со значением. Сперва мы проехали через Галату. Шумную и многолюдную, где европейские вывески соседствовали с турецкими лавчонками, а в толпе мелькали лица, которые можно было встретить и в Петербурге, и в Париже. Затем спустились к Золотому Рогу, и здесь мне пришлось приложить усилие, чтобы не прижаться лицом к стеклу, как ребёнок в кондитерской лавке.
Лодки. Десятки, сотни лодок всех размеров и расцветок, сновавших по воде в таком количестве, что непонятно было, как они не сталкиваются. Тяжёлые баркасы с товаром, лёгкие каики, раскрашенные в яркие цвета, фелюги с треугольными парусами. Люди кричали на берегу, на воде, с моста, на всех языках сразу, и сквозь этот многоголосый шум пробивались запахи: жареная рыба, чеснок, шафран, угольный дым, розовое масло.
— У вас кружится голова? — спросил вдруг Эмир.
Я повернулась к нему, застигнутая врасплох. Это был первый вопрос, обращённый ко мне, который не был частью обязательной протокольной беседы.