Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мария Шарикова

ЧАЙНАЯ РОЗА БОСФОРА

Пролог

Софья

Тверская губерния, Российская империя, сентябрь 1856 года

Первое, что я узнала об этом теле, — оно боится сквозняков.

Не знаю, кто и когда внушил бедной княжне Вяземской, будто осенний ветер способен уложить её в могилу быстрее чахотки, но убеждение это сидело в костях намертво. Доставалось оно и мне. Стоило распахнуть створку, как плечи сами собой сжимались, а пальцы тянулись к шерстяной шали прежде, чем рассудок успевал напомнить: ты, вообще-то, выросла в двадцать первом веке, где сквозняки никого не убивали.

Но тело помнило. Тело знало то, чего не знала я.

Вот и теперь, стоя у высокого окна малой гостиной, я поймала себя на том, что кутаюсь в оренбургский платок, хотя в комнате вовсе не было холодно. Просто за мутноватым стеклом ветер гнул к земле пожухлые георгины, и этого зрелища оказалось достаточно, чтобы по спине пробежал неприятный холодок.

Я нарочно не отошла от окна.

Маленькая победа. За последние четыре месяца таких побед набралось на целую коллекцию.

Первой была победа над зеркалом. Когда я впервые увидела чужое отражение в потускневшем от времени овале туалетного столика, меня едва не хватил удар — и это не фигура речи. Представьте: вы засыпаете в своей квартире, уставшая после смены в чайной лаборатории, а просыпаетесь в душной комнате с низким потолком, под периной толщиной с армейский матрас, а над вами склоняется испуганная старуха в чепце и шёпотом твердит: «Княжна, княжна, вы горите вся...»

Я тогда действительно горела. Воспаление лёгких, как позже объяснил уездный доктор. пожилой немец с седыми бакенбардами, от которого разило камфарой и табаком. Настоящая Софья Вяземская, юная княжна девятнадцати лет от роду, подхватила простуду во время верховой прогулки и слегла, не приходя в сознание. А пришла в себя уже я.

Тогда, в первую неделю бреда, я ещё надеялась, что это сон. Или кома. Или какая-то нелепая ошибка мироздания, которая сама собой рассосётся. Но дни складывались в недели, жар спадал, а я оставалась в чужом теле, в чужом доме, в чужом веке, и ничего не менялось.

Второй победой стало имя. Горничная Дуняша, дважды повторив мой вопрос «как меня зовут?», расплакалась и побежала за доктором. Пришлось выкручиваться: притвориться, будто болезнь отшибла память. Доктор важно покивал, прописал пиявки и заверил домашних, что «амнезия пройдёт вместе со слабостью грудной клетки». Слабость постепенно прошла. Память настоящей Софьи так и не вернулась.

Но люди вокруг говорили, и я слушала. Собирала сведения, как археолог собирает черепки: по фразам, оброненным за столом. По шёпоту прислуги. По состоянию белья в шкафах и чернильным пятнам на письменном столе. Картина складывалась удручающая.

Софья Андреевна Вяземская осталась сиротой в четырнадцать лет. Отец, князь Андрей Петрович, умер скоропостижно, не оставив сыновей. Мать скончалась годом позже, так и не оправившись от удара. Родовое имение, и без того обременённое долгами, перешло под опеку троюродного дядюшки, Алексея Платоновича Татищева, человека с репутацией практической и не слишком щепетильной. Дядюшка не был злым. Он он был расчётливым, а это немного хуже.

Именно он перевёз осиротевшую княжну из Петербурга в тверскую глушь, подальше от столичных кредиторов отца, поближе к собственной выгоде. Именно он управлял остатками имения так, чтобы оно приносило доход прежде всего ему самому. Именно он за шесть лет довёл хозяйство до такого состояния, что дом Вяземских, некогда полный званых вечеров и музыки, теперь стоял почти пустым, лишь в нескольких комнатах теплилась жизнь, да и та отапливалась из экономии дровами пополам с хворостом.

В коридоре первого этажа, если пройти из малой гостиной к парадной лестнице, можно заметить выцветшие прямоугольники на стенах. Там, до того как я оказалась в этом теле, висели портреты предков. Дядюшка продал их два года назад, выгодному покупателю, по его словам. Мне никто не рассказывал. Я сама заметила разницу в оттенках обоев, а потом осторожно расспросила старую няню, Марфу Степановну, единственную из дворни, кто ещё помнил прежние времена.

— С лицами свезло, — вздохнула она, перебирая сухими пальцами край фартука. — Чай, не голодно, хоть и без портретиков. А с лицами-то что делать? На портретики, прости господи, не наваришь щец.

В этом была вся философия Татищевых: практично, сытно, и бездушно до дрожи.

Третьей победой, и самой трудной, стало принятие. Не просто признание факта, что я застряла здесь, а умение жить с этим. Дышать. Ходить в платьях, которые весят столько же, сколько комплект туристического снаряжения. Принимать помощь горничной, которая зашнуровывает корсет с ловкостью штурмана, берущего курс на Северный полюс. Научиться не замечать необычный запах: смесь дровяного дыма, лавандового саше и ещё чего-то, чему я долго не могла найти названия, пока не поняла, что это просто время, застывшее в стенах старого дома.

К середине сентября я уже не просыпалась по утрам с надеждой услышать будильник. Уже не вздрагивала, когда в дверях вырастала горничная Дуняша с умывальным кувшином. Уже могла выйти в сад и не думать о том, что где-то там, в будущем, осталась моя чайная лаборатория с её дегустационными листами, хроматографами и бесконечными образцами улунов, пуэров и маття.

Чай.

Вот что стало моим спасательным кругом. В этом доме пили чай. Пили дурной, пересушенный, заваренный по-русски до чёрной горечи, но всё же чай. И однажды, когда кухарка Агафья в очередной раз подала самовар с мутной бурой жидкостью, я не выдержала и спустилась на кухню.

— Вода перекипела, — сказала я, пробуя с ложечки. — И заварка стояла на огне лишних пять минут. Дай-ка я покажу.

Агафья, женщина с руками мукомола и нравом отставного унтер-офицера, сперва оскорбилась. Но я говорила с ней так, как говорят технологи на производстве: без высокомерия, без «позвольте вас поправить», а со спокойной убеждённостью человека, который знает температуру воды для цейлонского чёрного и никогда не ошибётся с экспозицией. Через неделю она уже сама подходила ко мне за советом. Через две в доме начали заваривать чай по-моему: прогретый фарфор, правильный градус, свежая вода, не дожившая до кипения.

— Вы, княжна, словно смолянку какую закончили по чайной части, — заметила Дуняша, наблюдая за моими манипуляциями с заварочным чайником.

Я промолчала. Смолянку? В моём дипломе значилось «инженер-технолог пищевых производств с углублённой специализацией в чайной индустрии». Но попробуй объясни это в эпоху, где слово «инженер» ещё не устоялось в русском языке, а слово «технолог» и вовсе не существует.

Вот так я и жила: день за днём, победа за победой, приспосабливая чужое прошлое под свой характер и свои знания. Иногда ловила себя на странном чувстве, горьковатом, как правильно заваренный ассам. Чувстве, что я в этом времени не совсем чужая. Что мои знания могут здесь пригодиться.

Наивно.

За окном мелькнуло что-то тёмное. Я пригляделась: к крыльцу подкатила дорожная карета. Старая, с потускневшим гербом на дверце, но ещё крепкая, запряжённая четвёркой лошадей, которые сейчас раздували бока и роняли пену на мёрзлую землю. Видно, гнали от самой станции без остановок.

Из кареты выбрался мужчина.

Я отступила от окна на шаг, хотя меня едва ли могли заметить сквозь мутноватое стекло. Сердце, чужое сердце, сердце настоящей Софьи, почему-то сжалось болезненно и резко, словно предчувствовало дурное.

Мужчина поправил воротник дорожного сюртука и зашагал к парадному крыльцу. Шёл он хозяйской походкой широко, уверенно, не оглядываясь по сторонам. Так ходят люди, которые привыкли распоряжаться и не ждут возражений.

Я узнала его. Не памятью. Памятью настоящей Софьи я не обладала, а по описаниям, которые успела собрать за четыре месяца. Высок, широк в плечах, лицом сухопар, усы пшеничные, подстрижены коротко, по последней петербургской моде. Лет сорока пяти, но держится молодцевато. Алексей Платонович Татищев, троюродный дядюшка и опекун. Тот самый, что продавал фамильные портреты и приезжал в Вяземское не чаще двух раз в год, обычно затем, чтобы осмотреть хозяйство и подписать бумаги.

1
{"b":"982071","o":1}